Слово святителя

Одного еще недоставало, чтобы к нечестию присовокупить и могущество. Через несколько времени и то дают ему над нами умножившиеся беззакония многих, а иной, может быть, скажет: благополучие христиан, достигшее высшей степени и потому требовавшее перемены, - свобода, честь и довольство, от которых мы возгордились. Ибо, действительно, труднее сберегать приобретенные блага, нежели приобретать новые, и удобнее тщанием возвратить прошедшее благоденствие, нежели сохранить настоящее. Погибели предшествует гордость (Притч.16:18); прекрасно сказано в Притчах; а славе предшествует уничижение, или скажу яснее, за гордостью следует низложение, а за низложением прославление. Господь гордым противится, смиренным, же дает благодать (Иак.4:6) и все соразмеряя праведно, воздает за противное противным. Это знал и божественный Давид; потому быть смиряемым полагает в числе благ, приносит благодарение Смирившему, как приобретший через это видение Божиих оправданий; и говорит: прежде страдания моего я заблуждался; а ныне слово Твое храню (Пс.118:67). Таким образом, ставит он смирение в середине между прегрешением и исправлением, так как оно произведено прегрешением, и произвело исправление. Ибо грех рождает смирение, а смирение рождает обращение. Так и мы, когда были добронравны и скромны, тогда возвышены и постепенно возрастали, так что под руководством Божиим сделались и славны и многочисленны. А когда мы отолстели, тогда стали своевольны; и когда разжирели (Втор.32:16), тогда доведены до тесноты. Ту славу и силу, какую приобрели во время гонений и скорбей, утратили мы во время благоденствия, как покажет продолжение слова.

Царствованию и жизни Цезаря полагается предел. Умолчу о предшествовавшем, щадя и действовавшего и страдавшего [3]; но при всем уважении к благочестию обоих не хвалю дерзости. Если им, как людям не свойственно было согрешить в чем другом, то за это, вероятно, не похвалят ни того, ни другого. Разве и здесь поставленное в вину одному обратим в назидание другому Тогда Юлиан делается наследником царства, но не благочестия, наследником сперва после брата, а через некоторое время и после воцарившего его. И первое дает ему Констанций добровольно, а последнее поневоле, принужденный общим для всех концом, пораженный ударом бедственным и пагубным для целого мира.

Что ты сделал, боголюбезнейший и христолюбивейший из царей! - к тебе, как бы к предстоящему и внимающему нам, обращаю укоризну; хотя знаю, что ты гораздо выше наших укоризн, вчинен с Богом, наследовал небесную славу и для того оставил нас, чтобы временное царство пременить на вечное? Для чего совещал такой совет ты, который благоразумием и быстротой ума во многом превосходит не только современных тебе, но и прежних царей. Ты очистил пределы царства от варваров и усмирил внутренних мятежников; на одних действовал убеждениями, на других оружием, а в том и другом случае распоряжался, как будто бы никто тебе не противодействовал. Важны твои победы, добытые оружием и сражениями; но еще важнее и знаменитее приобретенные без крови. К тебе отовсюду являлись посольства и просьбы; одни покорялись, другие готовы были к покорности. А если где была надежда на покорность, - это равнялось самой покорности. Рука Божия направляла тебя во всяком намерении и действии. Благоразумие было в тебе удивительнее могущества, и могущество удивительнее благоразумия; благочестие же еще удивительнее самой славы за благоразумие и могущество. Как же в этом одном оказался ты неопытным и неосмотрительным? Отчего такая опрометчивость в твоем бесчеловечном человеколюбии? Какой демон внушил тебе такую мысль? Как великое наследие, то, чем украшался родитель твой, имею в виду христиан, народ, просиявший в целой Вселенной, царственное священство (1Пет.2:3), взращенный многими усилиями и трудами, в столь короткое время, в одно мгновение, своими руками предал ты всеобщему кровопийце?

Может быть, вам кажется, братия, что поступаю неблагочестно и неблагодарно, когда говорю это, и к обличительной речи не присоединяю тотчас вещаний истины; хотя достаточно уже оправдал я Констанция тем самым, в чем обвинял его, если вы вникли в мое обвинение. Здесь только обвинение заключает в себе извинение; ибо упомянув о доброте, я представил и оправдание. Кому из знавших сколько-нибудь Констанция неизвестно, что он для благочестия, из любви к нам, из желания нам всякого блага, не только готов быль презреть его (Юлиана - ред.), или честь всего рода, или приращение царской власти, но за нашу безопасность, за наше спасение отдал бы даже саму державу, целый мир и свою душу, которая всякому всего дороже? Никто никогда и ни к чему не пылал такой пламенной любовью, с какой он заботился об умножении христиан и о том, чтобы возвести их на высокую степень славы и силы. Ни покорение народов, ни благоустройство общества, ни титул и сан царя царей, ни все прочее, по чему познается счастье человеческое, - ничто не радовало его столько, как одно то, чтобы мы через него, и он через нас, прославлялись перед Богом и перед людьми, и чтобы наше господство навсегда пребывало неразрушимым. Ибо кроме прочего, рассуждая истинно царски и выше многих других, он ясно усматривал, что с успехами христиан возрастало могущество римлян, что с пришествием Христовым явилось у них самодержавие, никогда ранее не достигавшее совершенного единоначалия. За это, думаю, и любил он особенно нам благодетельствовать. Если же и оскорбил несколько, то оскорбил не из презрения, не с намерением обидеть, не из предпочтения нам других, но желая, чтобы все были одно, хранили единомыслие, не рассекались и не разделялись расколами. Но, как заметил я, простота неосторожна; человеколюбие не без слабостей; и кто далек от зла, тот всего менее подозревает зло. Поэтому он не предвидел будущего, не почувствовал притворства (нечестие же вкрадывалось постепенно), и в одном Государе могли совмещаться и благость к благочестивому роду, и благость к нечестивейшему и безбожнейшему из людей.

И этот нечестивец в чем укорил христиан, что нашел у нас непохвального, а также что в языческих учениях признал чрезвычайным и неопровержимым? Какому следуя образцу составил он себе имя своим нечестием, совершенно новым образом вступил в состязание с воцарившим его? Поскольку не мог превзойти его добродетелями и совершенствами, то постарался отличиться противным, тем, что преступил всякую меру в нечестии и ревновал о худшем. Таково наше оправдание Констанция в рассуждении христиан и для христиан, вполне справедливее для имеющих ум.

Но найдутся люди, которые, простив нам одну вину, не отпустят другой. Они станут обвинять в скудоумии за то, что Констанций вручил власть неприязненному и непримиримому противнику и что сперва сделал его врагом, а потом могущественным, положив основание вражде умерщвлением брата и придав силу избранием на царство. Поэтому нужно кратко сказать и об этом; нужно показать, что человеколюбие было не вовсе неразумно и не выступило из пределов царского великодушия и царской предусмотрительности. Даже мне было бы стыдно, если бы мы, удостоившиеся от Констанция такой чести и столько уверенные в его отличном благочестии, в его защиту не сказали правды, что, как служители слова и истины, обязаны мы делать для людей и нимало нас не облагодетельствовавших. Особенно стыдно было бы не сказать правды о Констанции после ухода его из здешнего мира, когда нет и места мысли, что мы льстим, когда слово наше свободно от всякого худого подозрения. Кто не надеялся, если не другого чего, по крайней мере того, что Констанций почестями соделает его (Юлиана - ред.) более кротким? Кто не полагал, что после доверенности, какая ему сделана даже вопреки справедливости, и он будет правдивее? Особенно, когда над обоими произнесен правдивый и прямо царский суд, - один удостоен чести, и другой низложен? Ибо почтивший второго, как никто не ожидал, даже ни сам получивший почесть, ясно тем показал, что и первого наказал он не без праведного гнева. Казнь одного была следствием продерзости наказанного; а почести другого были делом человеколюбия в возведшем его к почестям. Но если нужно сказать еще нечто: то Констанций мог полагаться не столько на его верность, сколько на собственное могущество. По такой, думаю, надежде и славный Александр побежденному Пору [4], который мужественно стоял за свою державу, даровал не только жизнь, но вскоре и царство Индов. Этим, а не другим чем, хотел он доказать свое великодушие; а не превзойти кого в великодушии, для него - Александра, было постыднее, нежели уступить в силе оружия; притом, Пора, если бы замыслил зло, ему легко было покорить и в другой раз. Так и в Констанции человеколюбие произошло от избытка надежды на свою силу. Но для чего усиливаюсь там, где и побежденному весьма удобно одержать верх? Если доверивший поступил худо, то насколько хуже поступил тот, кому оказано доверие? Когда ставить в вину, что не предусмотрен злой нрав, тогда во что должно поставить само злонравие?

Но порок, действительно, есть нечто неподводимое под правила, и у человека нет средств делать злых добрыми. Так и Юлиан, от чего бы следовало ему почувствовать в себе благорасположение, и погасить, если и было какое, воспламенение злобы, оттого самого воспылал большей ненавистью; и стал высматривать, чем отмстить благодетелю. Тому научили его Платоны, Хризиппы, почтенные перипатетики, стоики и краснословы. К тому привел и его и геометрическое равенство, и уроки о справедливости, и правило: предпочитай лучше терпеть, нежели наносить обиду. Это преподали ему благородные наставники; сподвижники царской власти и законодатели, которых набрал себе на перекрестках и в пещерах [5], в которых не нравы одобрял, но дивился сладкоречию, а, может быть, и не тому, но единственно нечестию, - достаточному советнику и наставнику - что делать и чего не делать. И подлинно, не достойны ни удивления те, которые на словах строят города, каких на деле быть не может? которые едва не кланяются, как Богу, величавым тиранам, и при своей надменности ставят овол выше богов? Одни из них учат, что вовсе нет Бога; другие, что Бог не промышляет о земном, но что все здесь влечется без цели и случайно; иные говорят, что всем управляют звезды и роковые созвездия, не знаю кем и откуда управляемые; другие же полагают, что все стремится к удовольствию и что наслаждение составляет конец человеческой жизни. А добродетель для них одно громкое имя; по словам тех, ничего нет за настоящей жизнью, никакого после истязания за дела здешней жизни, в пресечение неправды. Иной из их мудрецов вовсе не разумел этого, но был покрыт глубокой, так сказать, тиной и непроницаемым мраком заблуждения и неведения; его разум и столько не был очищен, чтобы мог взирать на свет истины, но, пресмыкаясь в дольнем и чувственном, не способен был представить что-либо выше демонов и рассуждать о Творце достойным Его образом. А если кто и прозревал несколько, то, имея руководителем разум, а не Бога, увлекался более вероятным и тем, что как ближайшее скорее обращает на себя внимание черни. Что же удивительного, если вышедший из такого училища, управляемый такими кормчими, когда вверили ему власть и почтили его саном, оказался только злым против вверившего и почтившего? А если можно защищать одного, обвиняя другого, то настроила его против установленного порядка и побудила искать свободы высокоумию не столько, думаю, скорбь о брате, в котором видел он противника себе по вере, сколько то, что не терпел усиливающегося христианства и злобствовал на благочестие. Надобно, как они учат, чтобы философия и царская власть сходились вместе; но не для прекращения, а для умножения общественных зол. И первым делом его высокомерия и высокоумия было то, что он на себя возложил венец, сам себя почтил высоким титлом, которое, не как случайную добычу, но как награду за добродетель, дает или время, или приговор царя, или, что бывало в прежние времена, определение сената. Но он не признает господина в царстве господином раздаваемых почестей. А во-вторых, увидев, что первая дерзость доводит до необходимости поддержать свое высокоумие, что еще замышляет? До чего простирается в несчастии и наглости? Какое неистовство! Он вооружается против самого Констанция и ведет с Запада войско под предлогом оправдать себя в принятии царского венца, потому что внешне скрывал еще свое высокоумие. Но в действительности замышляет захватить в свои руки державу и удивить свет неблагодарностью. И не обманулся в надежде.

Да не дивятся этому не постигающие недомыслимой глубины Божиих распоряжений, по которым все совершается. Да не дивятся предоставляющие мироправление Художнику, Который, конечно, мудрее нас, и творение свое ведет, к чему и как Ему угодно, без всякого же сомнения - к совершенству и исцелению, хотя врачуемые и огорчаются! По таким распоряжениям и он (Юлиан - ред.) не возбужден на зло (Божество, по естеству благое, нимало не виновно во зле, и злые дела принадлежат произвольно избирающему злое), но не удержан в стремлении. С быстротой прошел он свои владения и часть варварских пределов, захватывая проходы, не с намерением овладеть ими, но чтобы скрыть себя; уже приближается к царскому дворцу, осмелившись на такой поход, как говорили его единомышленники, по предсказанию и по внушению демонов, которые предрекали ему будущее и готовили перемену обстоятельств. Но, по словам не скрывающих истины, он явился в срок, назначенный для тайного и скрытого во мраке злодеяния; поспешил ко дню смерти, виновником которой был сам, тайно, потому здесь было не предвидение, но обыкновенное знание, - простое злодейство, а не благодеяние бесов. Насколько же бесы проницательны в таких делах, ясно показала Персия. И пусть умолкнут те, которые поспешность его приписывают бесам: разве их делом назовем и то, что он был злобен! Если бы кончина царя не предшествовала нашествию мучителя и тайная брань не производилась сильнее открытой, то злодей узнал бы, может быть, что поспешал на собственную погибель, и прежде, нежели вразумлен поражением у персов, понес бы наказание за свое высокоумие в римских пределах, в которые злонамеренно дерзнул вторгнуться. И вот доказательство! Когда еще он был в пути и думал, что намерения его неизвестны, воинство могущественнейшего царя окружает его и отрезает ему даже возможность к побегу. (Так оказалось впоследствии; ибо и после получения державы ему стоило немалого труда одолеть это войско.) И в это самое время, пылая гневом на высокоумие и нечестие, имея в сетях хитрейшего из людей, на пути к месту действия (подлинно велики грехи наши!), Государь, после многих прошений к Богу и людям - извинить его человеколюбие, оставляет жизнь, своим походом доказав христианам ревность о благочестии.

И здесь, приступая к продолжению слова, проливаю слезы, смешанные с радостью. Подобно тому, как река и море между собой борются и сливаются, и во мне происходит борьба - и слияние, и волнение чувств. Последние события наполняют меня удовольствием, а предшествовавшие извлекают у меня слезы, слезы не только о христианах и о напастях, какие их постигли, или навлеченные лукавым, или допущенные Богом, по причинам Ему ведомым, и, может быть, за наше превозношение, требовавшее очищения; но также - слезы и о его (Юлиана - ред.) душе, и обо всех увлекшихся с ним в ту же погибель. Иные оплакивают одни последние их поражения и здешние страдания; потому что имеют в виду одну настоящую жизнь и не простираются мыслью в будущее, не думают, что будет расчет и воздаяние за дела земной жизни, но живут, подобно бессловесным, заботятся о сегодняшнем только дне, об одном настоящем, одними здешними удобствами измеряют благополучие и всякую встречающуюся неприятность называют несчастием. Но для меня достоплачевнее будущие их мучения и казнь, ожидающая грешников. Не говорю еще о величайшем наказании, то есть о том, сколько для них будет мучительно отвержение их Богом. Как не пролить мне слез об этом несчастном? Как не оплакивать бежавших к нему больше, нежели тех, которые были им гонимы? И не больше ли еще должен я плакать об увлекшем в беззаконие, нежели о перешедших на сторону зла? Даже гонимым - страдать за Христа было вовсе не зло, а самое блаженное дело, не только по причине будущих воздаяний, но и но причине настоящей славы и свободы, какую они приобрели себе своими бедствиями. А для тех, что претерпели они здесь, - есть только начало уготованного и угрожающего им в будущем. Для них гораздо было бы лучше, если бы дольше страдали здесь, но не были соблюдаемы для тамошних истязаний. Так говорю по закону, который повелевает не радоваться падению врага и от того, кто устоял, требует сострадания.

Но мне опять должно к нему обратить слово. Что за ревность превзойти всех во зле? Что за страсть к нечестию? Что за стремление к погибели? Отчего сделался таким христоненавистником ученик Христов, который столько занимался словом истины и сам говорил о предметах душеспасительных, и у других поучался? Не успел он наследовать царства и уже с дерзостью обнаруживает нечестие, как бы стыдясь и того, что был некогда христианином, или мстя христианам за то, что носил с ними одно имя. И таков первый из смелых его подвигов, как называют гордящиеся его тайнами (какие слова принужден я произнести!): он воду крещения смывает скверной кровью, наше таинственное совершение заменяя своим мерзким и уподобляясь, по пословице, свинье, валяющейся в тине, творит очищение над своими руками, чтобы очистить их от бескровной Жертвы, через которую делаемся мы участниками со Христом в страданиях и Божестве; руководимый злыми советниками зловредного правления, начинает свое Царствование рассматриванием внутренностей и жертвоприношениями.

Но упомянув о рассмотрении внутренностей и о суеверии или, точнее сказать, зловерии его в таких делах, не знаю, описывать ли мне чудо, разглашаемое молвой, или не верить слухам? Колеблюсь мыслью и недоумеваю, на что преклониться; потому что достойное вероятия смешано здесь с неимоверным. Нет ничего невероятного, что при таком новом явлении зла и нечестия было какое-нибудь знамение; да и неоднократно случались знамения при великих переворотах. Но чтобы так было, как рассказывают, - это весьма удивительно для меня, а конечно - и для всякого, кто желает и считает справедливым, чтобы чистое объяснялось чисто. Рассказывают же, что, принося жертву, во внутренностях животного, увидел он Крест в венце. В других возбудило это ужас, смятение и сознание нашей силы, а наставнику нечестия придало только дерзости; он истолковал: Крест и круг значат, что христиане отовсюду окружены и заперты. Это-то для меня чудно, и ежели это неправда, пусть развеется ветром; если же правда, то здесь опять Валаам пророчествует, Самуил, или призрак его, вызывается волшебницей; опять бесы невольно исповедуют Иисуса, и истина обнаруживается через противное истине, дабы тем более ей поверили. А может быть, это делалось и для того, чтобы его удержать от нечестия: потому что Бог, по Своему человеколюбию, может открывать многие и необыкновенные пути к спасению. Но вот о чем рассказывают весьма многие, и что не чуждо вероятия: сходил он в одну из недоступных для народа и страшных пещер (о если бы тем же путем сошел он и в ад, прежде нежели успел столько во зле!); его сопровождал человек, знающий такие дела, или, лучше сказать, обманщик, достойный многих пропастей. Между прочими видами волхования употребляется у них и тот, чтобы с подземными демонами совещаться о будущем где-нибудь во мраке, потому ли, что демоны более любят тьму, ибо сами суть тьма и виновники тьмы, то есть зла; или потому, что они избегают благочестивых на земле, ибо от встречи с ними приходят в бессилие. Но когда храбрец наш идет вперед; его объемлет ужас, с каждым шагом становится ему страшнее; рассказывают еще о необыкновенных звуках, о зловонии, об огненных явлениях, и не знаю о каких-то призраках и мечтаниях. Пораженный нечаянностью, как неопытный в таком деле, он прибегает ко Кресту, этому древнему пособию, и знаменуется им против ужасов, призывает на помощь Гонимого. Последовавшее за этим было еще страшнее. Знамение подействовало, демоны побеждены, страхи рассеялись. Что же потом? Зло оживает, отступник снова становится дерзким, порывается идти далее: и опять те же ужасы. Он еще раз крестится, - и демоны утихают. Ученик в недоумении; но с ним наставник, перетолковывающий истину. Он говорит: "Не устрашились они нас, но возгнушались нами". И зло взяло верх. Едва сказал наставник, ученик верит, а убедивший ведет его к бездне погибели. И не удивительно: порочный человек скорее готов следовать злу, нежели удерживаться добром. Что потом говорил или делал он, или как его обманывали и с чем отпустили, пусть знают те, которые посвящают в эти таинства и сами посвящены. Только по выходе оттуда и в душевных расположениях и в делах его видно было беснование и неистовство взоров показывало, кому совершал он служение. Если не с того самого дня, в который решился он на такое нечестие, то теперь, самым явным образом, вселилось в него множество демонов; иначе бы, напрасно сходил он во мрак и сообщался с демонами, что называют они вдохновением, благовидно превращая смысл слов. Таковы были первые его дела!

Но когда болезнь усилилась и гонение готово было открыться, увидел он (или как человек мудрый на злое и преуспевший в нечестии, или по совету поощрявших его на это), что вести с нами войну открыто и объявить себя предводителем нечестия - не только слишком дерзко и безрассудно, но и совершенно против цели. Ибо принуждение сделало бы нас более непоколебимыми и готовыми противопоставить насилию ревность по благочестию; ибо души мужественные, когда хотят принудить их к чему силой, обыкновенно бывают непреклонны и подобны пламени, раздуваемому ветром, которое тем более разгорается, чем более его раздувают. Это не только находил он по своим умозаключениям, но мог знать и по предшествовавшим гонениям, которыми христианство более прославлено, нежели ослаблено, потому что гонения укрепляют душу в благочестии, и в опасностях душа закаливается, как раскаленное железо в воде. Если же действовать оружием лукавства (рассуждал он) и принуждению дать вид убеждения, прикрыв насилие лаской, как уду приманкой, то в такой борьбе будет и мудрость, и сила. Кроме того, он завидовал чести мученической, какой удостаиваются подвижники. Потому замышляет действовать принуждением, не показывая вида принуждения; а нас - заставить страдать и не иметь той чести, что страждем за Христа. Какая глупость! Во-первых, он думал утаить, за что мы подвергаемся опасности, и прикрыть истину лжеумствованиями, но не рассудил, что чем более умышляет он против почестей мученичества, тем они сделаются выше и славнее; во-вторых, полагал, что мы предаемся опасностям не по любви к истине, а по желанию славы. Но этим пусть забавляются их Емпедоклы, Аристеи, Емпедотимы, Трофонии и множество подобных мелких людей. Первый из них думал сделаться богом и достигнуть блаженной участи, ринувшись в жерло горы сицилийской; но любимый башмак его, изверженный огнем, обнаружил, что не сделался Емпедокл из человека богом, а оказался только по смерти человеком тщеславным, нелюбомудрым, не имеющим даже здравого смысла. А прочие по той же болезни и самолюбию скрылись в мрачных пещерах, но когда были открыты, - не столько приобрели себе чести тем, что скрывались от людей, сколько обесчестили себя тем, что не остались в безызвестности. Но для христиан приятнее - страдать за благочестие, оставаясь даже у всех в неизвестности, нежели для других прославляться и быть нечестивыми. Потому что мы мало заботимся об угождении людям; а все наше желание - получить честь от Бога; истинно же любомудрые и боголюбивые - выше и этого: они любят общение с добром ради самого добра, не ради почестей, уготованных за гробом. Ибо это уже вторая степень похвальной жизни - делать что-либо из награды и воздаяния; и третья - избегать зла из-за страха наказания. Так мы рассуждаем, и для желающих нетрудно привести на то многие доказательства. А наш противник, думая лишить христиан чести, как чего-то великого (ибо многие судят о других по собственным страстям), прежде всего воздвигает гонение против нашей славы. Он не так смело, как прочие гонители вводит нечестие, и хочет поступить с нами не только не как царь, но даже и не как мучитель, который бы мог похвалиться, что принудил Вселенную принять его нечестивый закон и - подавил учение, одержавшее верх над всеми учениями. Но, как раб, робко строит козни против благочестия и к гонению присоединяет хитрые двусмысленные умствования.

Всякая власть действует убеждением или принуждением; и он последнее, как менее человеколюбивое, то есть насилие предоставил народу и городам, которые в дерзости особенно неудержимы по нерассудительности и неосмотрительному стремлению ко всему; впрочем и на это дал не всенародное повеление, но как бы неписаный закон, обнаружив свою волю тем, что не останавливал народных волнений. А первое, как более кроткое и достойное царя, то есть убеждение, предоставил он себе. Однако же и это не совершенно выполнил. Как несвойственно оставить леопарду пестроту, эфиопу - черноту, огню - силу жечь, лукавому - этому человекоубийце искони - человеконенавидение, так и он не мог оставить злобы, с какой устремился против нас. Но, как говорят о хамелеоне, что он легко изменяет свой вид, принимая на себя все цвета, кроме белого (умалчиваю о Протее, баснословном хитреце египетском); так и он для христиан был и являлся всем, кроме кротости. И человеколюбие его было весьма бесчеловечно, его убеждение - насильственно, благосклонность служила извинением жестокости, дабы видели, что он по праву употребляет насилие, не успев подействовать убеждением. Это видно из того, что убеждения его продолжались малое время; и по большей части вскоре следовало принуждение, чтобы мы были пойманы, как на звериной ловле, или сетями, или преследованием, чтобы тем или другим способом непременно попали в его руки.

Таким образом, обдумав и распределив свои действия, употребляет он другую хитрость - единственно верную, хотя слишком нечестивую: начинает злое свое дело с приближенных и с окружающих его людей, как это в обычае у всех гонителей. В самом деле, не имея на своей стороне близких, нельзя действовать на посторонних; подобно как нельзя вести на врагов войско, которое восстает против своего вождя. Он меняет царедворцев, одних наперед предав тайно смерти, других удалив не столько за то, что они были расположены к великому Царю (Констанцию - ред.), сколько за то, что еще преданнее были Царю царей, а для него бесполезны по тому и другому. Между тем, само собой или через начальников склоняет на свою сторону войско, которое почитал особенно удобопреклонным; потому что военные люди то обольщаются почестями, то увлекаются по простоте, и не знают другого закона, кроме царской воли; правильнее же сказать, он привлек только часть войска, часть не малую, - тех, кого нашел испорченными и больными, кто и в это время и прежде раболепствовал обстоятельствам; и из этой части одних поработил он действительно, других только надеялся поработить. Не всех же увлек, потому что не дал ему столько силы над ними Тот, Кто наказывает нас через него, и еще осталось более семи тысяч мужей, которые не преклонили колен перед Ваалом (3Цар.19:18), не поклонились златому образу (Дан.3:18), не были уязвлены змеями, потому что взирали на повешенного змея и низложенного страданиями Христовыми. Между начальниками и высшими, которых особенно легко побелить угрозами или обещаниями, и между простыми воинами, известными только по числу, нашлось много отразивших его нападение, как твердая стена отражает неудачное действие орудия. Впрочем, он не столько сокрушался о том, что избегало рук его, сколько приходил в дерзость, подобно бешеному, от того, что ловил. Он желал, - и ожидаемое представлял уже достигнутым. Потом восстает он и против того великого знамени с изображением Креста, которое, будучи поднято вверх, предводило воинство, почиталось у римлян и, действительно, было облегчением в трудах, можно сказать, царствовало над прочими знаменами, из которых одни украшены изображениями царей и распростертыми тканями с различными цветами и письменами; а другие, принимая в себя ветер через страшные пасти драконов, укрепленные на верху копий, раздуваются по изгибам, испещренным тканой чешуей, и представляют взорам приятное и вместе ужасное зрелище.

Когда же все, что было около него, он устроил по своим мыслям и уже думал восторжествовать над близкой опасностью, тогда покушается и на прочее. О несмысленный, нечестивый и ничего не сведущий в делах великих! Ты восстаешь против многочисленного достояния, против всемирного плодоношения, совершаемого на всех концах Вселенной низостью слова и буйством, как вы бы сказали, проповеди, той проповеди, которая победила мудрых, прогнала демонов, превозмогла время, которая есть нечто ветхое и вместе новое (подобно тому, как и вы представляете одного из богов своих), - ветхое для немногих, новое для многих, первое в иносказании, последнее в совершении тайны, сокровенной до своего времени! Ты - против великого наследия Христова, забыв, кто ты, какие у тебя силы и откуда ты, - против великого и нескончаемого наследия, которое, если бы кто и с большим, нежели ты, неистовством восстал против него, только более бы возрастало и возвышалось (ибо верю пророчествам и видимому); против наследия, которое сам Он, как Бог, сотворил, и как человек наследовал, которое закон провидел, благодать исполнила, Христос обновил, которое Пророки водрузили, Апостолы связали, Евангелисты довершили! Ты - против жертвы Христовой со своими сквернами! Ты - против крови, очистившей мир, с своей кровью! Ты воздвигаешь брань против мира! Ты возносишь руку против руки, за тебя и для тебя пригвожденной! Ты - против желчи - со своим приобщением жертве! против Креста - со своим трофеем! против смерти - с разрушением! против восстания из гроба - со своим мятежническим восстанием! Ты - против Свидетеля, отвергший даже свидетельство мучеников [6]! После Ирода - гонитель! После Иуды - предатель, только не обнаруживший, подобно ему, раскаяния удивлением! После Пилата - христоубийца! После Иудеев - богоненавистник! Ты не устыдился жертв, закланных за Христа! Не убоялся великих подвижников - Иоанна, Петра, Павла, Иакова, Стефана, Луки, Андрея, Феклы и прочих, после и прежде них, пострадавших за истину! Они охотно боролись с огнем, железом, со зверями и мучителями, шли на бедствия настоящие и угрожающие, как бы в чужих телах или как бесплотные. И для чего все это? Чтобы и словом не изменить благочестию. Они прославляются великими почестями и празднествами, они прогоняют демонов, врачуют болезни, являются, прорекают; сами тела их, когда к ним прикасаются и чтут их, столько же действуют, как святые души их; даже капли крови и все, что носит на себе, следы их страданий, так же действительны, как их тела. Но ты не чтишь этого, а бесчестишь; дивишься же Геркулесу, который от несчастий и женских оскорблений бросается на костер; дивишься тому, как по страннолюбию, или в угождение богам, предложен в снедь Пелоп, отчего Пелопиды отличаются плечами из слоновой кости; дивишься искажению фригийцев, услаждаемых свирелью и потом подвергаемых поруганию, или заслуженным истязаниям и испытаниям через огонь при посвящении в таинство Митры; дивишься умерщвлению чужестранцев у тавров, принесению на жертву царской дочери в Трое, крови Менекея, пролитой за фивян, и наконец, смерти дочерей Скедаза в Левктрах; ты хвалишь лакедемонских юношей, секущихся мечами и окропляющих жертвенник кровью, приятной богине чистой и деве; хвалишь чашу с ядом Сократа, голень Эпиктета, мех Анаксарха [7], у которых любомудрие было более вынужденно, нежели добровольно; хвалишь прыжок Клеомврота Амвракийского - плод любомудрого учения о душе; хвалишь состязания пифагорейцев о бобах и презрение смерти Феаной или, не помню, кем-то другим, из посвященных в тайны и учения Пифагора.

Но подивись, если не прежним, то настоящим подвигам христиан, ты, любомудрейший и мужественнейший из умерших, который в терпении хочет подражать Эпаминондам и Сципионам, ходит наряду со своим войском, довольствуется скудной пищей и хвалит личное предводительство. Человек благородный и любомудрый не унижает доблести и во врагах; он выше ценит мужество неприятелей, нежели пороки и изнеженность самых близких ему. Видишь ли этих людей, которые не имеют у себя ни пропитания, ни пристанища, не имеют почти ни плоти, ни крови и тем приближаются к Богу, у которых ноги не мыты, и ложем - земля, как говорит твой Гомер, думая таким вымыслом почтить одного из демонов? Они живут долу, но выше всего дольнего; среди людей, но выше всего человеческого; связаны, но свободны; стесняемы, но ничем неудержимы; ничего не имеют в мире, но обладают всем мирным; живут двойной жизнью, и одну презирают, о другой же заботятся; через умерщвление бессмертны, через отрешение от твари соединены с Богом; не знают любви страстной, но горят любовью божественной, бесстрастной; их наследие - Источник света, и еще здесь - Его озарения, ангельские псалмопения, всенощное стояние, переселение к Богу ума, предвосхищаемого; чистота и непрестанное очищение, как незнающих меры в восхождении и обоготворении; их утесы и небеса, низложения и престолы; нагота и риза нетления; пустыня и торжество на небесах; попрание сластей и наслаждение нескончаемое, неизреченное. Их слезы потопляют грех, очищают мир; их воздеяние рук погашает пламя, укрощает зверей, притупляет мечи, обращает в бегство полки; и (будь уверен!) заградит уста и твоему нечестию, хотя превознесешься на время и со своими демонами будешь еще лицедействовать в позорище нечестия. Как и это не страшно, не достойно уважения для тебя, чрезмерно дерзновенный и безрассуднее всякого устремляющийся на смерть? А это, конечно, во многом уважительнее, нежели ненасытность мудреца и законодателя Солона, которую Крез обличил лидийским золотом, нежели любовь Сократа к красоте (стыжусь сказать - к отрокам, хотя она прикрывается честным наименованием), нежели Платоново лакомство в Сицилии, за которое философ продан и не выкуплен ни одним из учеников, даже никем из греков; прожорливость Ксенократа, шутливость жившего в бочке Диогена, с какой он, предпочитая лакомый кусок простому хлебу, говаривал словами стихотворца: пришлецы, дайте место господам, и философия Эпикура, не признающая никакого блага выше удовольствия. Велик у вас Кратес; отдать свои земли на пастбище для овец, конечно, любомудрое дело и похоже на дела наших любомудров; но он провозглашает свою свободу не столько как любитель мудрости, сколько как честолюбец. Велик и тот, кто на корабле, боровшемся с волнами, когда все кидали в море, благодарил судьбу, доводящую его до рубища (Зенон - ред.). Велик Антисфен, который, когда один наглый оскорбитель ударил его по лицу, пишет у себя на лбу, как на статуе, имя ударившего, может быть, для того, чтобы язвительнее укорить его. Ты хвалишь также одного из живших незадолго до нас за то, что целый день молился, стоя на солнце: но, может быть, он воспользовался временем, когда солнце бывает ближе к земле, дабы сократить молитву, окончив ее с закатом солнечным; хвалишь и Потидейского труженика (Сократа - ред.), который зимой целую ночь стоял, погрузясь в созерцание, и в исступлении не чувствовал холода; хвалишь любознательность Гомера, трудившегося над Аркадским вопросом; любоведение и неутомимость Аристотеля, доискивавшегося причины перемен в Европе, - над чем они и умерли; хвалишь и Клеантов колодец, и Анаксагоров ременный повод [8], и Гераклитовы слезы. Но сколько же у вас таких, и долго ли они подвизались? Как же не дивиться нашим подвижникам, которых тысячи, десятки тысяч, которые посвящают себя на такое же и еще более чудное любомудрие, любомудрствуют целую жизнь и, можно сказать, в целой Вселенной, как мужи, так равно и жены, спорящие с мужами в мужестве, и тогда только забывающие свою природу, когда нужно приближаться к Богу чистотой и терпением? И не только люди незнатного рода и всегдашней скудостью приученные к трудам, но даже некогда высокие и знатные своим богатством, родом и властью решаются на непривычные для них злострадания в подражание Христу. Хотя бы они не обладали даром слова, потому что не в слове поставляют благочестие, и не надолго годен плод мудрости, которая только на языке, как признано и одним из наших стихотворцев; однако же в них больше правды; они учат делами.

Но он, пренебрегши всем этим, и одно имея в виду, чтобы угодить демонам, которые неоднократно низлагали его, чего и заслуживал, прежде других распоряжений по делам общественным устремляется против христиан. Два только предмета его озабочивали: галилеяне, как называл он нас в укоризну, и персы, упорно продолжавшие войну. Но наше дело было для него важнее, требовало больших забот, так что войну с персами почитал он делом пустым и детской игрой. Хотя он этого не обнародовал, однако же и не скрывал; до того даже доходило его неистовство, что не переставал твердить о том всегда и всем. И такой благоразумнейший и наилучший правитель государства не сообразил, что во время прежних гонений смятения и потрясения были незначительны, потому что наше учение коснулось еще немногих; истина принята была небольшим числом людей и не открылась еще всем. Но теперь, когда спасительное слово разлилось всюду, особенно у нас [9], сделалось господствующим, покуситься на то, чтобы изменить и поколебать христианство, значило то же, что потрясти Римскую державу, подвергнуть опасности целое государство, и чего хуже не пожелали бы нам враги наши, то потерпеть от самих себя, от этого нового и чудного любомудрия и царствования, под которым мы благоденствовали и возвратились к древнему золотому веку и к жизни, ничем не возмущаемой и спокойной. Или удобство сообщений, уменьшение налогов, выбор начальников, наказание за воровство, и другие постановления, служащие временному благополучию и мгновенному блеску, могли доставить государству великую пользу и стоили того, чтобы оглушать наш слух похвалами таким учреждениям? А народные смятения и возмущения в городах, разрыв семейств, раздоры в домах, расторжение супружеств (чему надлежало последовать за тем злом и что действительно последовало), могли ли служить к его славе или к безопасности государства? Кто же будет настолько склонен к нечестию или настолько лишен общего смысла, чтобы согласиться на это? В теле, если нездоровы один только или два члена, без труда прочие переносят болезнь, и здоровье сохраняется большинством членов; даже от здоровых и больным членам может сделаться лучше. Но ежели расстроена или поражена болезнью большая часть членов; то не может не страдать все тело, и опасность для него очевидна. Так в подначальных, недуги одного члена общества могут иногда прикрываться благосостоянием целого, но если повреждена большая часть членов, опасность угрожает целому обществу. Думаю, что другой, даже и злой ненавистник наш, мог бы видеть это в нынешнее время при таком умножении христиан. Но в этом человеке злоба помрачила рассудок, и потому равно простирает он гонение и на малое, и на великое.

Особенно детской, неосновательной и недостойной не только царя, но и сколько-нибудь рассудительного человека, была его мысль, будто бы за переменой имени последует перемена в нашем расположении, или будто бы нам от этой перемены будет стыдно, как обвиненным в чем-то гнусном. И он дает нам новое наименование, сам называет нас, и узаконивает нам именоваться вместо христиан галилеянами. Подлинно имя, от Христа заимствованное, славно и досточестно; и он умыслил лишить нас этого наименования, или по этой причине, или потому, что страшился силы имени, подобно демонам, и заменил его другим, неупотребительным и неизвестным. Но мы не будем переменять у них имен; потому что и нет имен смешнее, чтобы заменить ими прежние, каковы их Фаллы и Ифифаллы, Мелампиги, Трагопод и почтенный Пан, один бог, произошедший от всех женихов и получивший по достоинству своему имя от посрамления. Ибо им нужно, чтобы или один обесчестил многих, и притом могущественнейший, или один происходил от многих, и притом гнуснейший. Итак, не позавидуем им ни в делах, ни в именах. Пусть услаждаются своей простотой и хвалятся мерзостями. Если угодно, предоставим им Вуфина; готовы сделать и больший подарок, уступив и Триеспера, столь величественно рождаемого и рождающего, совершившего тринадцатый подвиг в одну ночь (имею в виду пятьдесят дочерей Фестия), чтобы получить за это наименование бога. Ежели бы христиане захотели выдумывать подобные веши, то могли бы из собственных дел Юлиана найти для него многие, более постыдные и вместе с тем более приличные наименования. Ибо что воспрепятствовало бы и нам, воздавая равным за равное, царя римского, или, как он, обманутый демонами, мечтал о себе, царя Вселенной, назвать Идолианом, Пизеем, Адонеем и Кавситавром, как некоторые из наших острословов уже прозвали его, так как это дело весьма легкое. Что препятствовало бы применить к нему и составить для него и другие названия, какие представляет действительная история? Но сам Спаситель и Владыка всяческих, Создатель и Правитель мира, Сын и Слово Великого Отца, Примиритель, Архиерей и сопрестольный Отцу, для нас, обесчестивших образ Его, низведенных в прах и не уразумевших великой тайны сочетания [10], не только нисшедший до образа раба, но и восшедший на крест и совозведший с Собой мой грех, чтобы умертвить его, когда называли Его самарянином и (еще хуже) имеющим в Себе беса, не стыдился этого и не укорял оскорбителей. Тот, кому легко было наказать нечестивых через ангельские силы и единым словом, со всей кротостью и снисходительностью отсылает от Себя оскорбителей, и проливает слезы о распинавших Его. Насколько же нелепо думать, что мы, именуемые галилеянами, будем сокрушаться об этом или стыдиться этого, или перестанем от того ревновать о благе и больше уважим эти оскорбления, нежели душу и тело, тогда как и их умеем презирать ради истины (Мф.10:28; Лк.9:24)? Напротив, более смешно, нежели прискорбно то, о чем я говорю; и мы предоставляем такую забаву зрелищам, ибо, конечно, никогда не превзойдем тех, которые на погибель свою забавляются там и других забавляют подобными вещами.

Но весьма уже лукаво и злонамеренно то, что, не имея сил убедить нас открыто и стыдясь принуждать мучительски, но под львиной шкурой скрывая лисью, или, если угодно, под личиной Миноса тая величайшее неправосудие (не знаю, как выразить это точнее), употребил он снисходительное насилие. Впрочем, поспешая словом, иное предоставлю желающим писать историю, и думаю, что многие, почитая даже делом благочестия поражать словом столь пагубного человека, позаботятся составить трагедию (если так должно назвать) или комедию тогдашнего времени, дабы и потомству было передано такое важное дело, стоящее того, чтобы не скрывать. Сам же вместо всего расскажу для примера одно или два из его деяний, расскажу для удивляющихся ему чрезмерно, пусть знают, что они удостаивают похвалы такого человека, для которого нельзя найти даже и порицания, какое он заслужил.

Не знаю, у всех ли народов, живущих под властью царей, по крайней мере у римлян, строго соблюдается одно царское постановление: в честь царствующих ставить всенародно их изображения. К утверждению их царской власти недостаточно венцов, диадем, багряницы, многочисленных законов, податей и множества подданных; чтобы внушить больше уважения к власти, они требуют еще поклонения, и поклонения не только своей особе, но и своим изваянным и живописным изображениям, чтобы воздаваемое им почтение было полнее и совершеннее. К таковым изображениям каждый император обыкновенно присовокупляет что-нибудь свое. Один изображает, как наменитейшие города приносят ему дары; другой - как победа венчает его главу; иной - как преклоняются перед ним сановники, украшенные отличиями власти; другие представляют или зверей, пораженных меткими ударами, или варваров, побежденных и поверженных к ногам. Цари услаждаются не только делами, в которых являют свою славу, но и их изображениями.

Что же он замышляет? Какие строит козни для христиан, наиболее твердых? Подобно тем, которые подмешивают в пищу яд, к обыкновенным царским почестям примешивает он нечестие и с римскими установлениями соединяет поклонение идолам. Поэтому на изображениях своих, вместе с другими обыкновенными начертаниями, написав демонов, предлагает такие изображения народу и городам, и особенно начальникам областей, чтобы зло было неизбежным, чтобы или воздающий честь императору воздавал ее и идолам, или уклоняющийся от чествования идолов казался оскорбителем чести императора, потому что поклонение воздавалось совокупно. Такого обмана и сетей нечестия, столь хитро расставленных, избегли немногие, которые были богобоязненнее и проницательнее других; но они и наказаны за свою проницательность под предлогом, что оскорбили честь императора; в действительности же пострадали за истинного царя и за благочестие. А люди простые и нерассудительные по большей части были пойманы, и им, может быть, само неведение послужит извинением, как вовлеченным в нечестие хитростью. Одного такого поступка достаточно, чтобы опозорить намерение царя. Ибо, думаю, что не одно и то же прилично царю и простолюдину, так как достоинство их неодинаково. В простолюдине извинили бы мы какой-нибудь и хитрый поступок, ибо кому невозможно действовать явной силой, тому извинительно прибегать и к хитрости, но царю очень стыдно уступить силе, а еще стыднее и неприличнее, как думаю, прикрывать свои дела и намерения хитростью.