Глава V. Духовное образование

ж) Внешне организация преподавания в академиях мало чем отличалась от таковой в семинариях. Здесь также имелось 8 классов, которые можно было закончить в течение 12 лет. Тем же был и метод преподавания. Особое внимание уделялось латыни, на которой, как то было издревле заведено, и велось обучение. Дело не ограничивалось переводом античных авторов — от учащихся непременно требовали употребления латинского языка в разговорной речи[69]. В истории Московской Духовной Академии историк С. К. Смирнов различает три периода. Первый — от ученых греческих монахов братьев Софрония и Иоанникия Лихудов до Палладия Роговского, т. е. приблизительно до 1700 г. Это был период преобладания греческого языка, да и сама академия носила название Эллино-греческой. Второй период (1700–1775) открывался Палладием Роговским и достигал времени митрополита Платона. В этот период первенство было отдано латинскому языку, и академия стала именоваться Латинской или Славяно-латинской. Третий период, когда академия называлась Славяно-греко-латинской, охватывает время от митрополита Платона до реформы академии и ее перемещения в Троице-Сергиеву лавру (1775–1814)[70].

Латинизация академии началась с назначением в 1701 г. ее протектором Стефана Яворского. Стефан Яворский был выпускником Киевской Духовной Академии, где преподавание велось на латинском языке и в богословском отношении не было свободно от римско-католического влияния. Однако эта латинизация вовсе не означала принципиальной враждебности Яворского к греческому языку или к греко-православным дисциплинам; по-видимому, ему просто было удобнее, чтобы во вверенной ему академии преподавание велось по привычной для него схоластической методе. Нельзя забывать и того, что научный уровень академии братьев Лихудов был гораздо ниже уровня Киевской Академии, служившей для Стефана Яворского образцом. Начало латинизации положил указ Петра I от 1701 г. о введении в академии преподавания латыни. Во время только что завершившейся поездки за границу царь убедился в большой значимости латинского языка в Европе как для системы образования, так и для государственной службы и пожелал использовать этот язык в качестве одного из средств европеизации России. Таким образом, личные взгляды царя по этому вопросу вполне совпадали с намерениями Стефана Яворского. Единственным местом, где Стефан Яворский как протектор Московской Академии мог найти поддержку своим усилиям поднять ее научный уровень, была Киевская Академия, которая имела возможность предоставить в его распоряжение подготовленные научные кадры для пополнения преподавательского состава. Преподаватели из Киевской Академии прибыли в Москву в 1704 г., они учили по киевским учебникам и «ввели в жизнь академии порядки, исстари заведенные в Киеве, словом, сообщили ей свой дух, свое направление»[71]. С появлением этих преподавателей в академии воцарилась схоластика. Латынь надолго стала главным предметом духовного образования, и было поистине удивительно, какого совершенства достигали в ней студенты: «При такой настойчивой дрессировке в латинском языке ученики доходили до изумительной свободы в его употреблении, о какой мы с трудом можем теперь составить себе понятие. У лучших учеников он делался чем-то вроде природного, так что они, кажется, и мыслили по-латыне; по крайней мере, когда им случалось что-нибудь записывать по-русски или, например, после, в высших классах, составлять про себя на бумаге план какого-нибудь русского сочинения, они невольно пересыпали свою русскую речь латинскими фразами, а некоторые знатоки так и все сочинения писали первоначально на языке латинском, а потом уже переводили с него на русский»[72]. Влияние латыни сказывалось и в дальнейшей деятельности выпускников академии. Достаточно указать на своеобразный язык церковных проповедей XVIII и начала XIX в. с его латинизмами и длинными периодами, явно построенными по правилам латинского синтаксиса. Это искажало стиль даже лучших проповедников того времени.

Изучение греческого языка в Москве велось сначала в основанной по возвращении братьев Лихудов Греческой школе, которая в 1722–1724 гг. существовала при Синодальной типографии, в 1724–1740 гг. — при Московской Академии, а с 1740 г. снова при Синодальной типографии[73]. В связи с «греческим проектом» Екатерины II Святейший Синод отдал в 1784 г. распоряжение об углубленном изучении греческого языка в академиях и семинариях. В Харьковской коллегии, кроме того, преподавался и разговорный новогреческий язык[74]. В Московской Академии греческий язык вместе с древнееврейским учили уже с 1738 г., но академическое начальство не проявляло к этому предмету особого интереса. В учебном плане на 1768 г. греческий язык даже не упомянут[75], и только митрополит Платон выдвинул его изучение на передний план, организовав с этой целью в 1777 г. в академии два класса — для начинающих и для продолжающих. Когда в 1798 г. Святейший Синод занялся переработкой учебных программ духовных школ, то сделал изучение греческого языка обязательным для всех студентов академий[76].

Преподавание богословия было обязанностью ректора, но в виде исключения это мог делать и префект. Из пяти руководств по богословию, употреблявшихся в Московской Академии до митрополита Платона, самыми значительными являлись «Scientia sacra» [«Священная наука с позиций богословия» (лат.)] Феофилакта Лопатинского (по курсу лекций 1706–1710 гг.) и «Theologia positiva et polemica» [«Положительное и полемическое богословие» (лат.)] Кирилла Флоринского (по лекциям 1737–1740 гг.). Упомянутые лекции были читаны, естественно, на латинском языке. Богословская система Феофилакта Лопатинского опирается на Фому Аквинского и есть не что иное, как схоластически усовершенствованная и в равной мере томистская киевская система в редакции 1697 и 1701–1703 гг. По поводу Кирилла Флоринского С. К. Смирнов замечает, что у него уже чувствуются слабые попытки более ясного изложения богословия; «сколько, однако, ни старался Флоринский освободить изложение учения богословского от оков схоластики, не мог он совершенно выйти из-под давнего ее влияния». В «Курсе богословия» 1762 г., автором которого, по-видимому, был ректор академии Гавриил Петров (1761–1763), ощущается уже влияние Феофана Прокоповича, «однако остается все же место и для схоластики»[77]. С появлением учебника, составленного архимандритом Платоном Левшиным на русском языке, начался отход от схоластики и новая эпоха в преподавании богословия.

В Киевской Академии в начале XVIII в. тон задавала схоластико-богословская система Иоасафа Кроковского, которая, как отметил Макарий Булгаков, собственно говоря, представляет собой не систему, а ряд трактатов. Богословская система Феофана Прокоповича, которую он, хотя и не до конца, изложил в своих лекциях 1711–1715 гг. в Киевской Академии, также состояла из семи трактатов, но в противоположность курсам его предшественников носила явные признаки сильного воздействия протестантизма[78]. Наиболее значительным из преемников Феофана был ректор академии архимандрит Сильвестр Кулябка. Курс лекций, прочитанный им в 1741–1745 гг. и опубликованный также в форме трактатов в 1786 г. под названием «Compendium orthodoxae theologiae doctrinae» [«Краткое изложение православного богословского учения» (лат.)], был, с одной стороны, не свободен от схоластики, но с другой — опирался, как и у Феофана, на сочинения протестантских теологов. Сильное влияние Феофана несомненно в лекциях Георгия Конисского, ректора академии в 1751–1755 гг. Киевский митрополит Арсений Могилянский желал, чтобы богословие преподавали по единому учебнику и рекомендовал в качестве такового сперва (1759) книгу Платона Левшина «Православное учение, или Краткая христианская богословия». Но в 1763 г. он все-таки предпочел систему Феофана Прокоповича, которая с тех пор и стала господствовать в Киевской Академии. Хотя в инструкции ректора академии Самуила Миславского (1761–1768) вместо единого обязательного учебника сделан упор на Библию, патристику, деяния Вселенских и Поместных Соборов, а также «Православное исповедание» Петра Могилы, в то же время Самуил озаботился изданием системы Феофана Прокоповича, которая и вышла в свет в 1782–1784 гг. с дополнениями самого Самуила; в 1804 г. эта книга была переиздана Иринеем Фальковским в сокращенном виде, предназначенном для преподавания в школах.

В Москве богословие Феофана возобладало благодаря курсу Феофилакта Горского, читанному в 1769–1774 гг., который, кроме того, опирался на протестантских теологов Буддея (Buddeus) и Шуберта (Schubert). В 1784 г. были опубликованы лекции Горского «Orthodoxae Orientalis Ecclesiae dogmata, seu Doctrina christiana de credendis et agendis» [«Догматы православной Восточной Церкви, или Христианское учение о том, во что верить и как поступать» (лат.)], которые оставались классическим учебником по богословию как для Московской Академии вплоть до начала XIX в., так и долгое время — для духовных семинарий[79].

Протестантствующее богословие Феофана Прокоповича и его последователей царило не только в академии, но и в семинариях. С ним началось, по замечанию Г. Флоровского, «господство школьно-протестантской схоластики»[80]. В Коломенской семинарии оно было введено Иакинфом Карпинским, в Казанской семинарии, а позднее и в Казанской Академии — Сильвестром Лебединским. В начале 90-х гг. систему Феофана изучали в Полтавской семинарии, по трехтомному изданию Самуила Миславского, а также в Харьковской, где ее внедрил сам Миславский. Ректор же Александро-Невской семинарии Иннокентий в 1797–1798 гг. в своих лекциях по догматике предпочитал протестантского теолога Турретини (Turretini)[81].

Само собой разумеется, что в Московской Академии наряду с учебником Феофилакта Горского в то время, когда там преподавал Платон Левшин, пользовались также и его книгой. В своей истории академии С. К. Смирнов особо подчеркивает обстоятельство, что Платон порвал со схоластической традицией в преподавании: «Его «Христианская богословия», хотя по цели, с которою написана, походит более на катехизические беседы, нежели на систему богословскую, тем не менее была отрадным явлением для школы, поколику способствовала окончательному падению схоластики. У него богословие отказывается от своих старых форм и вместо беспорядочного сбора вопросов, тезисов, доказательств, определений и разделений представляет стройное, удобопонятное для всякого изложение учения откровенного. Новостию было и то, что богословие Платона написано было на русском языке»[82]. Впрочем, начиная с 1802 г. классическим руководством была признана книга ректора Киевской Академии (1803–1804) Иринея Фальковского «Theologiae christianae compendium» [«Христианское богословие в кратком изложении» (лат.)], которая представляла собой сокращенное изложение протестантствующей системы Феофана Прокоповича, что до некоторой степени отодвинуло в тень труд Платона Левшина[83].

Преподавание философии, наиболее важной после богословия дисциплины, в Киевской Академии до 1752 г. строилось в форме схоластического толкования Аристотеля с использованием старых записок Иоасафа Кроковского. Позднее, в инструкции Самуила Миславского от 1764 г., в качестве обязательной основы философских курсов объявлялись уже упомянутые сочинения протестанта Баумайстера, которые, между прочим, в 1777 г. были переизданы и в Москве. Баумайстер был вольфианцем, и киевский генерал-губернатор Глебов верно доносил императрице, что философии «в сей академии обучают по системе вольфиянской». Это направление удержалось в Киеве вплоть до реформы 1808–1814 гг.[84]

Из конспектов, сохранившихся в архиве Московской Академии, видно, что в течение всего периода, начиная с курса Феофилакта Лопатинского 1704 г. и вплоть до лекций префекта архимандрита Владимира Каллиграфа в 1757 г., философия также читалась в духе Аристотеля. О Феофилакте Лопатинском историк академии пишет, что в своей характеристике «философских сект» он дошел до Декарта, назвав его «vir illustris ingenii» [мужем блестящих дарований (лат.)], при этом, «однако, не давал его исследованиям руководственного значения». Хотя он и упоминал тех или иных отцов Церкви, но «Аристотель у него всегда на первом плане», как по содержанию, так и по методу. Схоластика Лопатинского поначалу поддерживалась его преемниками, но в середине столетия, по словам того же историка, «новая философия Бэкона, Декарта, Лейбница и Вольфа начала нечувствительно для схоластиков оказывать свое влияние и мало-помалу вытеснять пустые школьные утонченности». Аристотеликом был также Владимир Каллиграф, крещеный еврей, выпускник Киевской Духовной Академии. В своих проповедях он якобы критиковал почитание Божией Матери и святых, в наказание за что был отправлен настоятелем в Спасский монастырь в Ярославле, где и умер в 1760 г. Его лекции в Московской Академии полны ссылок на Лейбница[85]. С. К. Смирнов усматривает в лекциях Лопатинского и Каллиграфа «почти последний опыт схоластического учебника по философии в Московской Академии — опыт, в котором можно видеть признаки перехода от схоластики к ясному учению вольфианской философии, вскоре после того принятой в школы в лице Баумейстера»[86]. Отрицательное отношение к Аристотелю и схоластике со стороны руководителя академии, впоследствии митрополита, Платона недвусмысленно отразилось уже в одном из писем 27-летнего иеромонаха к своему ученику цесаревичу Павлу Петровичу от 1764 г.: «Несказанно расширилось и возросло учение светское с тех времен, как ревнующий по правде поборник Картезий, отложась от порабощения аристотельского, любопытствующий разум на путь явственного и бодрствующего исследования поставил. Взошло новое светило; представилися науки в новом прекрасном виде и привлекли к себе множество любителей, коих до того распростертая по ученому владычеству темнота от них удаляла»[87]. Возможно, эти взгляды юного Платона Левшина (он родился 29 июня 1737 г.) сложились под влиянием лекций Каллиграфа, которые он слушал в академии. Углублению и расширению изучения философии в Московской Академии много способствовал ее префект (1775–1778), а затем и ректор (1778–1782) Дамаскин Семенов-Руднев, основательно освоивший философию Х. Вольфа в Геттингенском университете. Он дополнил руководство Баумайстера, в котором недоставало одной части логики и всей физики, на основании трудов других вольфианцев и первым использовал в своих лекциях «Geschichte der philosophischen Systeme» [«Историю философских систем» (лат.)] Брукнера (Bruckner). С 80-х гг. был особенно расширен курс той части философии, которая носила традиционное наименование «физики»[88]. Все эти принципы преподавания философии продолжали действовать вплоть до реформы 1814 г.[89]

Риторику в Киевской Академии с начала XVIII в. изучали по конспектам, написанным преподавателями. В 1762 г. ректор академии Георгий Конисский составил для учеников всех классов (кроме философского и богословского) подробную инструкцию, которая предписывала «риторам» чтение и перевод речей и писем Цицерона, а также од Горация. Эта программа сохранялась до 1775 г., когда в употребление были введены учебники по латинской риторике Бургия (Burgius) и русской — Ломоносова. В синтаксическом и грамматическом классах занимались главным образом латинской грамматикой. Замечательные лекции по математике, всегда собиравшие большую аудиторию, читал в 80-х гг. Ириней Фальковский. Кафедру греческого языка в продолжение почти 50 лет занимали также превосходные знатоки предмета Симон Тодорский и Варлаам Лящевский, которые в то же время обучали и древнееврейскому языку. Греческая грамматика Лящевского долгое время оставалась самым популярным учебником не только в Киевской, но и в Московской Академии и в семинариях. Церковная история с 1798 г. преподавалась по Рехенбергу (Rechenberg), а герменевтика — по «Institutiones hermeneuticae sacrae» [«Основы герменевтики священных текстов» (лат.)] (1724) Иоганна Якоба Рамбаха (Rambach) (1693–1735), также протестанта[90].

Самые старые из сохранившихся учебников для риторского класса Московской Академии написаны в 1741–1742 гг. Во 2-й половине XVIII и в начале XIX в. (до реформы 1814 г.) в употреблении был учебник риторики Бургия. Наряду с проповедями митрополита Платона читались речи Ломоносова, а также Цицерон, Лактанций и Иероним. Преподавание «пиитики» в Москве велось по той же программе, что и в Киеве, разве что во второй половине столетия к произведениям Ломоносова добавилось чтение Кантемира, Сумарокова и Державина. В младших классах интенсивно изучали латинскую грамматику и переводили Цицерона, Горация и других авторов. Во 2-й половине XVIII в. студенты Московской Академии занимались также переводом «De imitatione Christi» [«О подражании Христу» (лат.)] Фомы Кемпийского и писем Эразма. В греческом классе, преподавание в котором стало вестись более энергично с 1784 г. (а с 1798 г., согласно указу Святейшего Синода, изучение греческого, и древнееврейского языков стало обязательным для всех студентов), обучение шло по грамматике Лящевского; в классе занимались прежде всего переводами из Нового Завета. Митрополит Платон особое внимание уделял преподаванию древнееврейского языка. В риторском классе с 1786 г. в качестве дополнительного предмета была введена история древней Церкви, именовавшаяся Священной историей, излагавшаяся (как и в последующем столетии) по И. М. Шреку (Schröckh) (1733–1808). В Москве и Киеве изучались немецкий и французский языки, а в Киеве — еще и польский. Прочие дисциплины были представлены географией, математикой и медициной. Церковный устав (Типик) в Московской Академии стали изучать лишь с 1798 г. Преподаватели Московской Академии выступали в городских церквах с поучениями и проповедями на темы, которые по большей части назначал лично митрополит Платон; чаще всего они касались этики Нового Завета[91]. В 1806 г. в Московской Академии появился еще один предмет — история Русской Церкви, который читался по только что вышедшей «Краткой российской церковной истории» митрополита Платона. Весьма любопытна изданная по этому поводу инструкция самого митрополита: «Не худо б было, ежели б учеников еще испытывать, все ли они одобряют, или в чем не сумневаются ли, или не делают ли на что разумную критику. В таком случае сумнения объяснять, а разумную критику похвалять, неблагоразумную же поправлять»[92].

з) После преобразования в 1797 г. Александро-Невской и Казанской семинарий в академии Святейший Синод занялся проблемой преподавания и воспитания в духовных учебных заведениях в целом. Результатом явился указ Святейшего Синода от 1798 г., представлявший собой Устав духовных школ. Он не предполагал каких-либо реформ в собственном смысле слова, но в некоторых отношениях являлся все-таки определенным шагом вперед. Курс богословского класса был в нем, рассчитан на три, а философского — на два года. Назначение на некоторые должности успевающие студенты могли получить уже на третьем году богословского класса. Обучение в обоих классах проводилось на латинском языке. Помимо обычных для семинарий предметов вводились краткая история Церкви, герменевтика, систематическая догматика и апологетика, богословская этика и пасхалия; кроме того, предписывалось чтение Библии с разъяснением наиболее трудных мест, Кормчей книги и «Книги о должностях пресвитеров церковных». В качестве практических занятий в обязательном порядке полагалось публично выступать с поучениями перед воскресной литургией, как правило, на темы из апостольских посланий с особым упором на этические выводы. Другим родом практических упражнений должны были служить для «философов» написание диссертаций, а для «богословов» — проповеди перед собранием учителей и студентов, а иногда и в церкви. Дважды в год в академиях следовало устраивать открытые диспуты на философские и богословские темы. Вместо историко-географического класса был открыт класс высшего красноречия на латинском и русском языках, также с практическими занятиями, направленными на выработку навыков проповеди. В программу философского класса были включены физика, краткая история философии, логика, метафизика, этика и естественная история. «Риторам» вменялось в обязанность чтение и перевод лучших латинских авторов, а также чтение русской литературы. Управление академиями, согласно этому Уставу, осуществлялось ректорами и префектами, в распоряжении которых имелись канцелярии (§ 2–6, 9).

Дальнейшие предписания Устава 1798 г. относились к семинариям.

Из каждой семинарии раз в два года два лучших ученика посылались в академию, причем во вполне определенную, за которой была «закреплена» данная семинария. Расходы по их обучению в академии несла семинария, которая должна была обеспечивать их также одеждой и обувью. По окончании академии стипендиаты возвращались в качестве преподавателей в родные семинарии. Епархиальные архиереи призваны были заботиться о том, чтобы в академии поступали наиболее успевающие воспитанники семинарий (§ 7, 8, 10–12, 1). Епископам категорически воспрещалось «откомандировывать» семинаристов на светскую службу без разрешения Святейшего Синода[93].

Этот Устав, служивший основным документом духовного образования до самой реформы 1808–1814 гг., по существу мало что менял в прежней системе преподавания. Расширение программы академии за счет введения особых дисциплин, предназначенных для того, чтобы сделать из будущих священнослужителей квалифицированных проповедников, не достигло своей цели, так как большинство окончивших академию, если не все, избирали себе педагогическое поприще. Приходское духовенство пополнялось в основном выпускниками не академий, а семинарий. Однако некоторые положения синодального указа 1798 г. уже предвосхищали реформу 1808–1814 гг., которая коренным образом изменила всю систему образования в духовных учебных заведениях.

§ 20. Духовное образование от школьной реформы 1808–1814 гг. до 1867 г.

а) В XIX в. в области духовного образования был проведен целый ряд реформ, имевших наряду с положительными и отрицательные последствия. Последние объясняются отчасти тем, что изначально каждая отдельная реформа не столько имела в виду усовершенствование духовного образования, сколько являлась отражением господствовавших в данный момент политических воззрений, так что потребности духовной школы учитывались далеко не в достаточной мере. Реформы никогда не исходили от Святейшего Синода, он только проводил их, действуя под давлением преобладавшего политического направления или государственной власти, представленной в лице обер-прокурора.

Реформы зарождались в атмосфере энтузиазма, характерной для начала царствования Александра I, проникнутой идеями народного просвещения. Все образованное общество с интересом и сочувствием следило за мероприятиями правительства[94]. Эти идеи не могли не затронуть духовную школу и духовенство в целом, так как его кастовая обособленность еще не развилась до такой степени, чтобы полностью изолировать его от всех течений внутри образованных слоев общества. К тому же недостатки духовного образования и необходимость материальной поддержки духовных школ со времен Екатерины II были общепризнаны. Подлинным инициатором реформы следует считать, как это теперь установлено, епископа Старо-Русского викария Новгородской епархии Евгения Болховитинова (1767–1837), впоследствии митрополита Киевского (1822–1837) и члена Святейшего Синода (1824–1837)[95].

Евгений окончил Воронежскую семинарию, а затем Московскую Академию, одновременно посещая лекции в университете; он отличался знанием французской литературы, поддерживал тесные связи с кружком Новикова. Будучи Новгородским викарным епископом, он имел возможность обсуждать проблемы духовного образования с Амвросием Подобедовым, митрополитом Новгородским и Петербургским, живо интересовавшимся вопросами педагогики[96]. Итогом этих бесед явилось составленное епископом Евгением по поручению митрополита «Предначертание» реформы, в котором в общих чертах рассматривались наиболее принципиальные ее моменты; оно стало первым шагом в подготовке реформы[97]. Евгений ратовал за сокращение роли латыни, в том числе в преподавании философии и богословия, а также за придание академическому образованию более научного, нежели дидактического характера. Академии должны были, подобно университетам, стать центрами духовных учебных округов и приобрести полномочия по надзору за духовными школами высшей и низшей ступени, а также в области духовной цензуры. В этих тезисах молодого епископа наряду с высокой оценкой роли науки отразился дух реформ, к тому времени осуществленных в светских учебных заведениях. Из Указа 1803 г. о реформе духовного образования видно, что идеи «Предначертания» вполне соответствовали взглядам Александра I и Святейшего Синода[98]. Существенным недостатком «Предначертания», в общем ограничившегося теоретическими соображениями, являлось то, что оно обходило молчанием вопрос об организации прочной и постоянной материальной базы духовного образования. К счастью, недостаток этот в известной мере удалось компенсировать благодаря идее члена Святейшего Синода Могилевского архиепископа Анастасия Братановского, напомнившего о забытом указе Петра I, в котором продажа церковных свечей объявлялась монополией Церкви, и предложившего направить доходы от нее на содержание школ. Хотя этих средств было, конечно, недостаточно, тем не менее они представляли собой стабильную статью школьного бюджета, который можно было дополнить государственными дотациями.

29 ноября 1807 г. по указу Александра I был создан Комитет по усовершенствованию духовных училищ. Уже 26 июня 1808 г. комитет представил императору разработанное им «Начертание правил об образовании духовных училищ», которое и было утверждено[99]. В этом проекте, непосредственным автором которого являлся М. М. Сперанский, отчетливо проявилось воздействие реформ, уже проведенных в области светского образования. Во главе всей системы духовных школ ставилась подчинявшаяся Святейшему Синоду Комиссия духовных училищ, которой впоследствии предстояло превратиться в практически самостоятельный орган. Четыре типа, или четыре ступени, школ, а именно академии, семинарии, уездные училища и приходские школы, были в то же время служебными инстанциями: прямые служебные контакты существовали только между комиссией и непосредственно следующим за нею звеном — академиями, и так — между всеми четырьмя ступенями. Академии должны были выпускать священников, ученых монахов и учителей духовных школ. Каждая из них возглавляла духовно-учебный округ и осуществляла надзор за находившимися в нем семинариями. Семинарии готовили своих воспитанников к поступлению в академии, к службе в приходах и, коль скоро того потребует правительство,— к учебе в Медицинской академии. Соответственным образом уездные училища предваряли собой семинарии, кроме того, они призваны были и вообще дать возможность получить образование при наименьших издержках. Приходские школы должны были принести в деревню единообразное, методически правильное преподавание, заботясь о том, чтобы юношество находилось под всеобщим, единообразным и основанным на твердых правилах надзором. Как финансовые отчеты школ, так и средства, выделявшиеся для них комиссией, должны были проходить последовательно все соответствующие промежуточные инстанции.

Каждая из четырех академий, непосредственно подчиненных комиссии, управляла учебным округом, к которому было приписано определенное число епархий со всеми их школами. Семинарии были теснейшим образом связаны с академиями, которым они непосредственно подчинялись. Окончившие семинарию могли продолжить образование только в «своей» академии, а преподавательский состав семинарий пополнялся исключительно за счет выпускников соответствующей академии. Такой порядок предусматривался еще Уставом 1798 г. Каждая из 36 существовавших в 1808 г. епархий должна была иметь одну семинарию, 10 уездных училищ и до 30 приходских школ. Ввиду того что в разных концах огромной империи цены, а соответственно и расходы на содержание учебных заведений сильно разнились, все епархии с их семинариями при распределении штатов были разделены на три категории.

В академиях были заведены внешнее правление, ведавшее подчиненными им школами данного духовно-учебного округа, и внутреннее — занимавшееся академическими делами. Далее, при академиях создавались Конференции по поощрению учености, главным образом в области богословских наук. По плану предусматривалось к 1814 г. организовать Петербургский духовно-учебный округ, а затем приступить к устроению остальных в такой последовательности: Москва, Киев, Казань.

С публикацией указа от 26 июня 1808 г. члены расформированного тогда подготовительного комитета были переведены во вновь образованную Комиссию духовных училищ. Руководящую роль при решении первой из основных задач, стоявших перед комиссией, а именно — при разработке подробных уставов для школ всех четырех ступеней, принадлежала опять-таки М. М. Сперанскому. Им в форме философского рассуждения было написано введение к уставам, а также первая часть Устава духовных академий. Ввиду большой занятости государственными делами работу над окончанием Устава академий и написанием прочих уставов Сперанский вынужден был передать Рязанскому архиепископу Феофилакту Русанову[100].

По новому Уставу академии представляли собой центры богословской науки и в то же время — богословские учебные заведения. Во главе академии стояла конференция, состоявшая из действительных членов и, в духе характерного для эпохи Александра I меценатства, из некоторого числа почетных членов, а также членов-корреспондентов. Последние кооптировались действительными членами и могли принадлежать как к духовному так и к светскому сословию. Действительными членами конференции являлись епархиальный архиерей, ректор академии, известное число профессоров и до десяти духовных лиц, отличающихся образованием и трудолюбием. В обязанности конференции входила организация ежегодного торжественного собрания по поводу годовщины создания Комиссии духовных училищ, а также рабочих заседаний для проведения публичных экзаменов выпускников академии, для присуждения званий действительного студента и ученых степеней кандидата, магистра или доктора богословия. Две последние академические степени предназначались для кандидатов на доцентуру, для преподавателей академии или авторов серьезных научных трудов. В июне и декабре каждого года конференция действительных членов принимала экзамены у студентов. Кроме того, трое из действительных членов избирались в цензурный комитет подведомственного академии учебного округа. Внутреннее правление академии, находившееся под попечением епархиального архиерея, состояло из ректора, отвечавшего не только за процесс преподавания, но и за все остальные стороны жизни академии, инспектора, обязанного заботиться о нравственном воспитании студентов, и эконома. В помощники инспектору назначались двое преподавателей. В студенческом общежитии имелся староста, который должен был докладывать инспектору о поведении учащихся. Внешнее правление состояло из двух членов внутреннего правления и из двух других членов конференции. В его компетенцию входил контроль за преподаванием в семинариях, а также назначение в них учителей. При этом оно должно было избегать излишних переводов преподавателей из одной семинарии в другую.

Очень глубоко реформа затронула саму организацию обучения. Наряду с грамматикой и историей много времени в высшем образовании отводилось на философию и богословие. Низшие классы были закрыты. Вся программа академии теперь разбивалась на два двухгодичных курса, т. е. была рассчитана на четыре года. На первом курсе изучались: 1) словесность, эстетика, «всеобщая философская грамматика»; 2) всеобщая история, история Церкви, древнегреческая и древнерусская история; 3) математика, в том числе и высшая. Изучение философии на втором курсе включало в себя: 1) теоретическую и практическую физику, 2) всю метафизику, 3) историю философии. Программа по богословию на этом курсе содержала следующие предметы: 1) догматику, 2) этику, 3) апологетику, 4) герменевтику, 5) гомилетику и 6) каноническое право. Из иностранных языков изучались: греческий, латинский, древнееврейский, французский и немецкий.

Полный шестилетний курс семинарии состоял из трех двухгодичных курсов: 1) риторики, 2) философии, 3) богословия. Здесь преподавались следующие предметы: 1) словесность, 2) светская история, 3) география, 4) математика, 5) физика, 6) философия, 7) Священное Писание, 8) герменевтика, 9) история Церкви, 10) христианская археология, 11) догматическое, нравственное и пастырское богословие, 12) пасхалия. Изучение латинского, греческого и древнееврейского языков было обязательным, немецкого и французского — факультативным.

Учебный план уездных духовных училищ, рассчитанный также на шесть лет, включал следующие дисциплины: грамматику, арифметику, подробный катехизис, историю и географию в сжатом изложении, церковный устав (Типик), начатки классических языков и церковное пение. В приходских школах, готовивших учеников в уездные училища, учили чтению, письму, каллиграфии, четырем арифметическим действиям, началам русской грамматики, краткому катехизису и церковному пению[101].

Исходя из этой учебной программы, правительство было склонно оптимистически смотреть на дальнейшее развитие духовного образования по пути «истинного просвещения». В указе Александра I от 30 августа 1814 г. высказано пожелание «учредить школы истины». «Просвещение,— говорится в нем,— по своему значению есть распространение света, и, конечно, должно быть того, который во тьме светится и тьма его не объят. Сего-то света держась во всех случаях, вести учащихся к истинным источникам и теми способами, коими Евангелие очень просто, но премудро учит; там сказано, что Христос есть путь, истина и живот; следовательно, внутреннее образование юношей к деятельному христианству да будет единственною целию сих училищ». Если Комиссия духовных училищ, направляя духовное образование, будет руководствоваться этими основными требованиями, то «на сем основании можно будет созидать то учение, кое нужно им (учащимся.— Ред.) по их состоянию, не опасаясь злоупотребления разума, который будет подчинен освящению Вышнему»[102]. Эти слова, в которых отражено умонастроение Александра I в период Священного союза, не столько очерчивали задачи духовной школы, сколько выражали тот дух, в котором надлежало воспитывать будущих пастырей Церкви и церковных ученых.

Современники высоко оценили реформу и ее принципы. О них с грустью вспоминали через 10 лет, когда дух преобразований, казалось, совершенно рассеялся. В начале царствования Николая I господствующим было критическое отношение к основным положениям реформ 1808–1814 гг.; в это время Филарет Амфитеатров, тогда епископ Рязанский, писал Филарету Дроздову: «На духовные училища смотрю я как на прекрасное растение, которое, благодатию Божиею и милостию монаршею было согреваемо и поливаемо, начинало только расцветать и обещало обильный плод, но вдруг засуха. Бог весть, откуда повеял засушительный ветр, и когда он перестанет, и что будет с сим растением»[103]. Около 25 лет это «прекрасное растение», насажденное и опекавшееся Комиссией духовных училищ, медленно умирая, сопротивлялось «засушительному ветру». Как только после реформы 1867–1869 гг. оно успело пустить новые корни, грянула очередная «засуха» эпохи Победоносцева, окончательно погубившая его. В памяти последующих поколений деятельность комиссии осталась окружена ореолом славы, и дело тут не в ее практических успехах, а в ее принципах. Такова оценка, высказанная столетие спустя далеко не либеральным историком Церкви, профессором Киевской Академии Ф. Титовым: «Школа эта устроена знаменитою Комиссиею духовных училищ, в деятельности которой принимали участие лучшие представители Церкви и духовного просвещения 1-й половины XIX в. Школа эта, когда учился в ней Макарий Булгаков с своими товарищами, не была еще испорчена преобразованиями, какие были произведены в ней вскоре потом, по инициативе известного обер-прокурора Святейшего Синода гр. Протасова. То была школа идейная, возбуждавшая в своих питомцах дух самосознания, философского, серьезного отношения ко всему окружающему, располагавшая их к критическому свободному обсуждению всяких запросов духа и жизни»[104].

б) Император Александр I утвердил законопроект, предусматривавший в качестве источника содержания духовных школ доходы от продажи церковных свечей[105]. По предложению Сперанского для пополнения этих недостаточных сумм были предприняты следующие меры, которые к 1814 г. должны были обеспечить капитал в 25 млн руб.: 1) Святейший Синод клал в банк часть церковного имущества стоимостью в 1 200 000 руб. сроком на шесть лет. Таким же образом предполагалось поступить 2) с годовыми доходами от продажи свечей в сумме до 3 млн руб. и 3) с частью выплат из государственной казны в размере 1 800 000 руб. Через шесть лет сумма основного капитала и процентов должна была дать указанные 25 млн руб. В целях увеличения средств, выделявшихся епархиями на содержание уездных училищ, в 1810 г. церковной монополией была объявлена торговля венчиками и листками с разрешительной молитвой (для покойных). Годовой бюджет академии составлял 55 800 руб.; бюджет семинарии в зависимости от категории — 17 000, 14 375 и 12 850 руб. Бюджет уездных духовных училищ был установлен соответственно в суммах 1500, 1200 и 900 руб., а церковноприходских школ — 550, 475 и 400 руб. Повышение этих норм, предпринятое в 1820 г., дало преимущество учебным заведениям Петербурга и Петербургского учебного округа. В целом бюджет духовных школ вырос с 923 350 руб. до 1 674 120 руб. Субсидии из государственной казны, вначале составлявшие 400 000 руб., превысили миллион[106].

В 1825 г. имелось 3 духовных академии, 39 семинарий, 128 уездных духовных училищ и 170 церковноприходских школ. Число учащихся с 29 000 в 1808 г. увеличилось до 45 551, из них 12 249 были государственными стипендиатами (см. § 19). Четверть века спустя, т. е. в 1850 г., статистика дает следующую картину: 4 академии (в том числе восстановленная в 1842 г. Казанская Академия), 47 семинарий (в том числе 6 новых и 2 восстановленных после присоединения в 1839 г. униатов Белоруссии к православной Церкви, а именно — Литовская и Полоцкая), 182 уездных духовных училища и 188 церковноприходских школ. Общее число учащихся составляло 61 335 человек, из которых казеннокоштных 19 210. Имущество школ, в 1824 г. оценивавшееся в 10 463 000 руб. (серебром), к 1849 г. достигло 15 789 200 руб. Проценты возросли с 591 000 руб. в 1824 г. до 828 500 руб. в 1849 г. За тот же период доходы от продажи церковных свечей увеличились с 431 360 до 826 000 руб. Расходы Духовно-учебного управления Святейшего Синода за эти 25 лет удвоились: в 1849 г. они составили 1 655 980 руб. В 1836 г. при обер-прокуроре графе Протасове штатные суммы были увеличены для повышения жалованья учителям и отчасти для поддержания школьных зданий. Бюджет академий возрос с 78 000 до 91 600 руб., а Петербургской — почти до 150 000 руб.; оклады преподавателей как академий, так и прочих учебных заведений были повышены на 80–100%. Возросли и пособия, выплачивавшиеся государственным стипендиатам. Дотации из государственной казны исчислялись теперь 468 225 руб. в год[107].

При Николае I были открыты сословные школы для дочерей духовных лиц по той, главным образом, причине, что плата за обучение в уже существовавших школах для девочек (которые, за исключением учебных заведений «ведомства императрицы Марии», являлись частными пансионами) оказывалась слишком высока для духовенства. Открывавшиеся женские школы, которые частично содержались на средства епархиальных попечительств, прежде всего предназначались для сирот из духовного звания. В 1855 г. было уже 22 таких школы. Образцом служила возникшая в 1843 г. Царскосельская школа, попечительницей которой стала супруга Николая I императрица Александра Феодоровна. Школа находилась на штатом содержании Духовно-учебного управления Святейшего Синода. Школы такого же типа были вскоре открыты в Солигаличе (в 1845 г.; в 1848 г. переведена в Ярославль), в Казани (1853) и в Иркутске (1854). Их программа была небогатой: закон Божий (катехизис и начальные сведения по библейской истории), чтение и письмо, грамматика и церковное пение[108].

При поступлении в академию студенты должны были взять обязательство по ее окончании не оставлять духовное сословие, т. е. стать священниками или учителями духовных школ. В большинстве случаев предпочтение отдавалось второй профессии, так как жизнь священника не выглядела особо привлекательной. Но и здесь были свои трудности: епархиальные архиереи имели обыкновение, кто мягче, кто жестче, подталкивать преподавателей семинарий и уездных училищ к принятию священства. Выход из этого положения подсказывало каноническое право, согласно которому женитьба на вдове являлась препятствием для посвящения в сан. Вследствие этого браки со вдовами получили такое распространение, что Святейший Синод в 1834 г. своим указом запретил епархиальным архиереям давать разрешения на такие браки всем обязавшимся избрать духовное поприще, предоставив это право Комиссии духовных училищ. К концу 40-х — началу 50-х гг. обнаружилось, что число выпускников семинарий стало значительно превышать число священнических вакансий. Тогда Херсонский архиепископ Иннокентий Борисов, один из наиболее образованных иерархов своего времени, как член Святейшего Синода внес в него предложение запретить прием в семинарии сыновей церковнослужителей. В Синоде эта идея вызвала протест ряда епископов. Митрополит Филарет Дроздов представил Святейшему Синоду свое особое мнение, в котором указывал на то, что из среды церковнослужителей вышло много выдающихся иерархов, таких, как Платон Левшин, Серафим Глаголевский, Иннокентий Смирнов и др. Предлагавшаяся мера, по мнению митрополита, могла «наполовину уменьшить в духовенстве число способных к высшим должностям». В 1849 г. число безместных выпускников возросло до 7448, так что по предложению Петербургского митрополита Никанора Клементьевского (1848–1856) обсуждение этой проблемы было поручено особой комиссии. В конце концов Святейший Синод разрешил выход из духовного сословия, освободил духовных лиц от обязанности посылать своих сыновей в духовные учебные заведения, допустив домашнее образование их детей, а в школах средней и низшей ступени был введен numerus clausus [ограничение на число поступающих (лат.)][109].

в) Как видно из цитированного выше указа Александра I от 30 августа 1814 г., в основе реформ 1808–1814 гг. лежали мистические взгляды, распространенные в ту пору при дворе и в обществе; такие настроения были характерны и для авторов уставов, например для М. М. Сперанского и архиепископа Феофилакта Русанова; близок к мистическому направлению в то время был также первый ректор пореформенной Петербургской Академии (впоследствии Московский митрополит) архимандрит Филарет Дроздов. Однако были и серьезные противники этих тенденций, к которым относились среди прочих Петербургский митрополит Серафим и Киевский митрополит Евгений. Это противоположное течение стало одерживать верх, по мере того как интерес к мистицизму со стороны императора слабел и мистическая волна в обществе начала спадать. На место «духовного министра» князя Голицына пришел министр народного просвещения адмирал Шишков (§ 9). Как это всегда бывает, реакция начиналась с мелочей. Так, митрополиты Серафим и Евгений возымели намерение отменить в академиях ученые степени. Правда, успехом эти планы не увенчались благодаря энергичному сопротивлению ректора Петербургской Академии архимандрита Григория Постникова, но выпускникам шестого курса Петербургской и второго курса Киевской Академий присуждение степени магистра богословия было задержано на 2 года[110]. К числу иерархов, которые, по крайней мере внешне, отказались от своих мистических «заблуждений юных лет», принадлежал, между прочим, и тогдашний Московский митрополит Филарет Дроздов, который отныне хранил втайне свою любовь к «прекрасному растению», взращенному Комиссией духовных училищ.

Эпоха Николая I (1825–1855) также носила отчетливый отпечаток личности монарха, который был совсем не похож на своего брата Александра в его молодые годы. Взгляды Николая I на задачи образования определялись практическими соображениями государственной пользы. Во все области управления и в жизнь народа в целом он хотел внести военный порядок, дисциплину, единообразие. Это означало, что целью школы было всего лишь сообщить учащимся знания, достаточные для исполнения ими впоследствии своего служебного долга. Духовная школа должна была формировать в будущих священниках единообразное шаблонное сознание, ибо, кроме учения Церкви и канонических правил, в духовной области не допускалось никаких иных точек зрения или собственных мнений[111]. Уже во время своей коронации в 1825 г. император объявил присутствовавшим иерархам о своем желании, чтобы был написан такой учебник закона Божия, по которому можно было бы в равной мере обучать во всех школах, прежде всего — в военных учебных заведениях, а также чтобы был издан Катехизис с ясным и точным изложением учения православной Церкви по всем вопросам веры и нравственности. В следующем году Московский митрополит Филарет представил Святейшему Синоду свои «Начатки православного учения». 6 декабря 1829 г. Святейший Синод получил именной указ, предписывавший ему обсудить законодательные меры по улучшению духовного образования. Уже один этот указ свидетельствует о принципиальном неприятии императором реформы 1808–1814 гг., однако собственная коренная реформа не соответствовала бы характеру Николая I[112]. Изменения он производил постепенно, высказывая свою позицию то по одному, то по другому конкретному поводу. Если два первых обер-прокурора в царствование Николая I не понимали этих своеобразных черт в характере и взглядах императора, то третий, граф Протасов (1836–1855), будучи генералом, прошедшим николаевскую школу военной дисциплины и единообразия, являлся как раз тем человеком, который вполне соответствовал устремлениям государя. В Комиссии духовных училищ, которая во многом действовала независимо от Святейшего Синода, а значит и от обер-прокурора, Протасов справедливо усматривал оплот «духа александровских реформ» и поэтому решил устранить ее. Комиссия не выказывала склонности пересматривать школьные уставы, как того требовал Протасов, изъявив лишь готовность создать специальную комиссию для обсуждения вопроса о существующих и подлежащих написанию учебниках. После этого Протасов испросил согласия императора на «реформу» духовных школ путем исправления их уставов или даже замены их новыми, но без участия комиссии.

Протасов начал с того, что разослал всем ректорам академий и семинарий циркуляр с поручением, «дабы они свободно изложили, как они понимают богословию и какие улучшения полагали бы внести в нее». Особое одобрение со стороны Протасова получили идеи ректора Вятской семинарии архимандрита Никодима Казанцева, который в 1838 г. был вызван в Петербург[113]. Но выбор Протасовым своего ближайшего помощника оказался не слишком удачен. Архимандрит Никодим, человек весьма способный и знающий, придавал большое значение добрым отношениям с Московским митрополитом Филаретом, который смотрел на планы Протасова более чем сдержанно. Беседу с Протасовым Никодим записал по памяти с протокольной точностью, и эти его записи рисуют нам живой образ обер-прокурора и его царственного вдохновителя. Протасов разразился громовой речью против духовенства и преподавателей духовных учебных заведений. Существовавшая система обучения, по его мнению, не соответствовала ни целям государства в отношении народного просвещения, ни обязанностям Церкви по отношению к государству. «Вы учились не столько для себя, сколько для нас,— говорил Протасов.— Вы наши учители в вере. Но мы вас не понимаем. Ваша богословия очень выспренна. Ваши проповеди высоки... У вас нет народного языка. Вы чуждаетесь церковности. Практическое богослужение вам не известно. Вы почитаете низким для себя знать и изучить его, оттого смешите, вступая в священную должность. Не умеете ни петь, ни читать, не знаете церковного устава. Вас руководят дьячки, над вами издеваются начитанные мещане». Затем Протасов перешел к критике школьного дела. «В ваших школах нет специальности. Вы хотите быть и почитаться универсально учеными. Это ошибка. У нас всякий кадет знает марш и ружье; моряк умеет назвать последний гвоздь корабля, знает его место и силу; инженер пересчитает всевозможные ломы, лопаты, крюки, канаты. А вы, духовные,— продолжал гусарский генерал,— не знаете ваших духовных вещей! Вы изобрели для себя какой-то новый язык, подобно медикам, математикам, морякам. Без толкования вас не поймешь. Это тоже нехорошо. Говорите с нами языком, нам понятным, поучайте закону Божию так, чтобы вас понимал с первого раза последний мужик!». «Подумайте хорошенько и мне скажите, что нужно изменить в семинариях? — вопрошал далее обер-прокурор своего собеседника.— Как упростить существующие науки? Не нужно ли ввести новые, и какие именно? Не надобно ли иные науки сократить, а другие и вовсе выгнать? Помните: семинария не академия. Из академий идут профессоры: им много знать нужно. Из семинарий поступают во священники по селам. Им надобно знать сельский быт и уметь быть полезными крестьянину даже в его делах житейских... На что такая огромная богословия сельскому священнику? К чему нужна ему философия, наука вольномыслия, вздоров, эгоизма, фанфаронства?.. Пусть лучше затвердят хорошенько катехизис и церковный устав, нотное пение. И довольно!» Заключительные слова «декламатора», как называет его Никодим, решительно испугали архимандрита; это видно из его записей. «Ты не знаешь,— заявил Протасов,— когда я напомянул государю, что в духовных семинариях читают философию, государь с гневом и в недоумениях воскликнул: «Как? У духовных есть философия, эта нечестивая, безбожная, мятежная наука? Изгнать ее!» Архимандрит доложил обо всем бывшему тогда в Петербурге Московскому митрополиту Филарету, который, не находя от удивления слов, только повторял: «Куда идут? Чего хотят?» Все старания архимандрита Никодима составить по поручению обер-прокурора новый устав для семинарий успеха не имели[114].

Учебный процесс Протасов намеревался упростить, ограничив в нем роль науки. Так как при осуществлении своих замыслов он не мог рассчитывать на поддержку духовного начальства, т. е. ученого монашества, он решил действовать самостоятельно. Начался период «вертопрахства», как заклеймил его архимандрит Никодим. 1 марта 1839 г. был опубликован Устав Духовно-учебного управления Святейшего Синода. В нем говорилось: «Вникая в необходимость тесной связи между управлением православной Церкви и воспитанием юношества, приготовляемого на священное служение оной, Мы признали за благо сосредоточить в Святейшем Синоде, как в едином главном духовном правительстве империи Нашей, высшее заведование духовно-учебною частью, которое доселе вверено было особой Комиссии духовных училищ, а надзор за повсеместным исполнением существующих по сей части законов вверить обер-прокурору Святейшего Синода»[115]. Установленный этим императорским указом надзор обер-прокурора de facto превратился в его безграничное господство над духовной школой, которое продолжалось, с незначительным ослаблением в 1867–1884 гг., вплоть до конца синодального периода.

Священник М. Морошкин, первый, кому довелось заглянуть в архивы Святейшего Синода, так характеризует «реформы» Протасова: «Поверхностно знакомый с сущностью и характером духовных дел, особенно духовного образования, Протасов более обращал внимание на внешний блеск и форму и мало заботился о внутреннем содержании»[116]. Во главе Духовно-учебного управления был поставлен А. И. Карасевский, один из руководящих чиновников Комиссии духовных училищ, «человек добрый, деликатный, незаносчивый». Он был слепо предан Протасову, точно выполняя все его предписания, и умел по одному намеку обер-прокурора угадывать его желания[117].

Еще до указа 1839 г. Протасов начал «наводить порядок» в Петербургских Академии и семинарии. Об этом сохранились записки очевидца, профессора академии (1833–1852) Д. С. Ростиславова, работы которого, главным образом о духовном образовании и приходском духовенстве в 1830–1860 гг., не лишены, правда, некоторой тенденциозности[118]: Ростиславов разделял недовольство многих своих коллег, также не принадлежавших к ученому монашеству, засильем монахов в духовной школе и был склонен в обер-прокуратуре усматривать некоторый элемент «освободительного характера», ограждающий от власти епископов и ректоров. Тем убедительнее его описание отупляющей «военизации» Петербургской Академии и епархиальных семинарий, куда направлялись специальные ревизоры, например, в церковь приходилось ходить строем. Но были и положительные моменты, из которых Ростиславов называет улучшение питания, чистоту в спальных комнатах, обеспечение пусть и единообразной, но порядочной одеждой и практичная обстановка в рабочих помещениях,— все это было инициативой Протасова. Состояние, в котором Протасов застал Петербургскую Академию, было действительно во многих отношениях безрадостным: спальные помещения студентов были переполнены, содержались в беспорядке и служили одновременно рабочими комнатами, где готовились к лекциям. Протасов настоял на устройстве специальных спальных комнат, где, как и в кадетских корпусах, разрешалось находиться только по ночам. Если Петербургская Академия подчинилась новым правилам, то Московский митрополит решительно отказался вводить их. Поэтому Московская Академия смогла приобщиться к этим достижениям лишь позже. И вообще, порядки здесь были, по словам одного из студентов 40-х гг., «патриархальными и свободными», и только в начале 50-х гг. ректор Алексий Ржаницын (1847–1853), стремившийся улучшить условия быта студентов, ввел более строгий распорядок. Что касается митрополита Филарета, то он признал нестроения в академии лишь к концу 50-х гг., когда заявил, что из-за переполненности помещений студентам приходится выполнять свои задания, как на рынке[119].

В провинциальных духовных школах положение было, разумеется, много хуже, чем в обеих столицах. Сравнивая мемуары начала 20-х и 50-х гг., легко видеть, как мало изменились за это время и условия жизни студентов, и сама система воспитания[120].

В 1840 г. были изданы утвержденные Николаем «Новые правила» преподавания в семинариях, представлявшие собой точную копию беседы Протасова с архимандритом Никодимом. В годовом отчете обер-прокурора императору от 1840 г. отмечается, что согласно этим правилам из основных дисциплин семинарской программы наиболее важными для сельского священника являются пастырское богословие и гомилетика. Общеобразовательные предметы были сокращены, а философия сведена к логике и психологии, зато были включены новые предметы, «полезные для общежития», такие, как основы медицины, крестьянского хозяйства и естествознание; с 1843 г. в некоторых семинариях стали обучать иконописанию[121]. Во всех духовных школах курс обучения был рассчитан на шесть лет. Кроме того, чтобы избежать переполнения низшего класса семинарий (класса «риторов») готовившимися в псаломщики, для последних был организован дополнительный класс.

Избыточность учащихся в духовных учебных заведениях заставила Святейший Синод в 1850 г. отменить обязательное обучение сыновей духовенства непременно в духовных школах, открыв им доступ в школы светские. Еще ранее, в 1842 г., император разрешил принимать выпускников семинарий на государственную службу, отменив существовавшее ограничение, в силу которого выпускники, не принадлежавшие к духовному сословию, могли рассчитывать на место только в «ведомстве православного исповедания» (в качестве чиновников консисторий или учителей семинарий).

В 1836 г. было решено увеличить чрезвычайно маленькие штаты и оклады, особенно в семинариях и духовных училищах. Государственная казна выделила на эти цели дополнительно 468 225 руб., что дало возможность в последующие годы, при обер-прокуроре Протасове, применяясь к местным условиям, укрепить штатное содержание отдельных семинарий[122].

г) Целью реформы 1808–1814 гг. являлось повышение общеобразовательного уровня в духовных учебных заведениях и в то же время — развитие собственной русской богословской науки. Граф Протасов был в известном смысле прав, когда в беседе с архимандритом Никодимом утверждал, что учебные планы и уставы Комиссии духовных училищ плохо учитывали то обстоятельство, что большинство выпускников духовных школ призваны были стать приходскими священниками. Оптимистическая вера в ценность абстрактной науки мешала реформаторам-идеалистам вроде Евгения Болховитинова, Сперанского, Феофилакта Русанова или юного ректора пореформенной Петербургской Академии Филарета Дроздова опуститься до столь конкретной практической задачи. Требования к учителям и учащимся резко повысились. Через духовные училища и семинарии, связанные между собой как ступени единой системы, лишь небольшое число избранных, лучших учеников попадало в академии. Однако реформа в семинариях и в еще большей степени — в академиях замедлялась из-за нехватки студентов. В Московской Академии она была завершена в 1814 г., в Киевской — в 1819 г., в Казанской — в 1842 г. Последующее развитие сохранило лишь фрагменты задуманной идеалистами системы. Для многих 6–8 лет обучения было мало, и они, как и в предыдущем столетии, задерживались на школьной скамье гораздо дольше или же оставляли ее диаконами и псаломщиками[123]. Зубрежка, бессмысленное затверживание наизусть вошли уже в привычку в духовных школах и были результатом метода обучения, не позволявшего ученику ни малейших отступлений от дефиниций и толкований учителя. От хорошего ученика не ждали ничего, кроме тупого повторения сказанного преподавателем. Еще печальнее, чем в школах низших ступеней, последствия такого метода были в семинариях. Учителя, преподававшего свой предмет в более свободной манере, вскоре начинали подозревать в недостаточном владении материалом или в вольнодумстве. Из высказываний Протасова в разговоре с архимандритом Никодимом можно заключить, что такого рода педагогика вполне соответствовала взглядам высшего начальства. Во всяком случае дело было не в неспособности учителей или учащихся. Именно с этой точки зрения следует рассматривать часто весьма критические отзывы учеников о своих преподавателях. «Профессора представляли из себя посредственность,— писал один бывший семинарист 40-х гг.,— занимаясь исключительно чтением уроков по составленным заранее запискам». В семинариях в то время не читалось лекций, а задавались и выслушивались школьные уроки. Лишь несколько чудаков преподавали хорошо, но и те давали в сущности лишь объяснения к сказанному в учебниках или их конспектах[124]. Поведение этих последних, даже по мнению митрополита Филарета, противоречило Уставу семинарий. Такой взгляд начальства на методику преподавания не мог пробудить у преподавателей интерес к живому общению с учениками; более того, он вызывал, как замечает один из современников, апатию к наукам и даже к жизни[125]. В то же время нельзя забывать, что тем не менее многие ученые, которые во 2-й половине XIX в. внесли значительный вклад в науку, основы своих знаний (в особенности богословских) приобрели именно в семинариях после реформы 1808–1814 гг.[126]

До реформы преподавание богословия, философии и некоторых других дисциплин велось, как известно, на латыни, она же служила и разговорным языком. В конце 30-х гг. статус латыни был приравнен к другим предметам, а преподавание перешло на русский язык. По Уставу 1840 г. латинскому языку в семинариях отводилось только по три урока в неделю на первом и по два — на втором двухгодичном курсе. В академиях сохранилось лишь чтение трудных латинских и греческих авторов, грамматика же считалась уже изученной. Хотя латынь и потеряла свою прежнюю роль языка общения, ей все же придавалось большое значение. Так, в 1852 г. архиепископ Иннокентий Борисов жаловался на то, что в семинариях много времени, усердия и способностей тратилось на излишнее изучение латинского и греческого языков[127]. После реформы 1840 г. программа семинарий все еще оставалась очень обширной; много места в ней уделялось общеобразовательным светским дисциплинам. На первом двухгодичном курсе преподавались: 1) логика и психология, 2) русская литература, 3) всеобщая светская история, 4) алгебра, 5) геометрия в связи с топографией, 6) физика, 7) естественная история, 8) народная медицина, 9) обязательные языки: латинский и греческий, 10) факультативные — древнееврейский, французский и немецкий. В учебный план философского и богословского двухгодичного курса входили: 1) догматика, 2) нравственное богословие, 3) неправославные вероисповедания, 4) церковная риторика (гомилетика), 5) библейская и церковная история, 6) библеистика, 7) патристика, 8) литургика, 9) герменевтика, 10) церковное право и 11) история Русской Церкви.

Для преподавания всех этих предметов был необходим немалый учительский состав, который после реформы 1808–1814 гг. формировался почти исключительно из выпускников духовных академий. Он делился на две категории, статус которых принципиально различался,— ученых монахов и светских учителей; ко второй категории по своему положению принадлежало также небольшое число белых священников. По сравнению со своими коллегами ученые монахи обладали достаточно большими привилегиями[128]. Жалованье светских учителей в духовных училищах и семинариях было мизерным и едва увеличилось даже после реформы 1808–1814 гг. Лишь в редких случаях у них была перспектива в конце своей педагогической карьеры получить место инспектора духовного училища или дослужиться до почти недостижимой должности инспектора семинарии. Как правило же, должности ректоров и инспекторов в духовных школах средней и нижней ступени предоставлялись «академикам» из числа ученого монашества. Эти молодые люди 28–30 лет, облаченные в монашеское одеяние, но никогда не бывавшие в монастыре, не имевшие никакого педагогического опыта, оказывались начальниками над светскими учителями с долголетним педагогическим стажем. В случае каких-либо конфликтов ученые монахи могли всегда рассчитывать на поддержку епархиального архиерея или Святейшего Синода. В своих многочисленных высказываниях об ученом монашестве, преподававшем в академиях и семинариях, архиепископ Никанор Бровкович, сам вышедший из этой среды, рисует весьма неприглядную картину (см. § 12). Молодые карьеристы принимали постриг еще на студенческой скамье. По окончании академии они получали должности согласно аттестату: те, у кого он был лучше, могли сразу стать инспекторами семинарий, прочие начинали свою педагогическую деятельность учителями духовных училищ или семинарий. Как правило, через каждые два-три года следовал перевод на новое место с производством в инспекторы, а затем и в ректоры. Но и став ректором, ученый монах редко удерживался на одном месте. Из биографий епископов видно, что им приходилось ректорствовать поочередно в трех или четырех семинариях, по нескольку лет в каждой. Частая смена предмета преподавания не позволяла подготовить сколько-нибудь глубокого лекционного курса; уже по одной этой причине преподаватель попросту вынужден был буквально держаться существовавших учебников. Наряду с чтением лекций по догматике и руководством учебным заведением на плечи ректора ложились еще и другие административные обязанности. Так, например, ректоры в сане архимандрита зачастую привлекались к работе в духовных консисториях в роли «наблюдателей», в их задачу входила защита интересов монашества перед лицом членов консисторий, принадлежавших к приходскому духовенству[129].

Идеологи реформы 1808–1814 гг. считали, что академии смогут лучше выполнять поставленную перед ними основную задачу — наряду с научной работой в области богословия готовить учительские кадры,— если преподаваемый курс будет носить единообразный авторизованный характер. Связанное с этим требование, чтобы преподаватели академии не читали собственных лекций, а скрупулезно придерживались определенных учебников, подчеркнуто строго выполнялось с начала 20-х гг., когда, если воспользоваться сравнением епископа Филарета Амфитеатрова, в то время еще либерала, «засушительный ветр» реакции едва ощущался. Когда же при Протасове реакция уже полностью восторжествовала, всякая научно-обоснованная критика в процессе обучения была запрещена, а богословская литература подвергалась беспощадной цензуре. Малейшее отклонение от традиционно принятого считалось преступлением. Архиепископ Никанор Бровкович рассказывает, как в начале его педагогической деятельности в Петербургской Академии в середине 50-х гг. ректор академии Макарий Булгаков сурово отчитал его за то, что он затронул в своих лекциях «щекотливые вопросы»,— таким был тогда «метод академического преподавания». «Меня... разменяли на мелочь»,— замечает владыка Никанор в заключение[130]. Московскую Академию начало реакции застало в тот момент, когда преподавание в ней, преодолев схоластику, находилось на взлете. Лекции по догматике ректора академии архимандрита Филарета Амфитеатрова, читавшиеся в 1816–1819 гг., студенты слушали с необычайным интересом. Профессор философии В. И. Кутневич читал свой предмет с «собственными комментариями». Архимандрит Кирилл Богословский-Платонов преподавал в 1819–1824 гг. догматику, почти не пользуясь учебником, прибегая вместо него к новейшей западноевропейской литературе. Его преемник, ректор архимандрит Поликарп Гайтанников (1824–1835), придерживавшийся тех же методов, встретил уже сопротивление со стороны митрополита Филарета и после конфликта с ним вынужден был оставить свой пост. Архимандрит Филарет Гумилевский, также отказавшись от учебника, предпочитал в своих лекциях по догматике опираться на современную католическую и протестантскую литературу по богословию[131]. Протоиерей А. В. Горский (1812–1876), принявший в 1864 г. курс догматики от архимандрита Филарета, не изменил манере своего предшественника.

Имя Горского неразрывно связано с историей Московской Духовной Академии. Ему она обязана своим расцветом и первенствующим положением среди других академий империи, которое она сохранила за собой до самого конца синодального периода. Через сто лет после реформы в академии о Горском писали: «Бесспорно, для Московской Духовной Академии громаднейшее значение имеет Александр Васильевич Горский, занимающий первое место за все время столетнего существования академии. Без преувеличения можно сказать, что все лучшее и светлое в академии идет от Горского и академия не утратит окончательно своей богословско-научной силы, пока в ней совершенно не иссякнет дух Горского»[132]. Жизнь Горского полна своеобразия, которое так свойственно биографиям многих ведущих умов русской культуры[133]. Он родился 12 августа 1812 г. в Костроме в семье семинарского учителя и учился в семинарии своего родного города. Во время инспекции 1828 г. его знания произвели такое впечатление на ревизовавшего семинарию иеромонаха Афанасия Дроздова, что последний взял его с собой в Москву. Без окончания богословского класса семинарии 16-летний Горский был принят в академию, которую закончил за четыре года. Сразу после этого вместе со степенью бакалавра (1833) он получил здесь доцентуру по церковной и светской истории. Со следующего года Горский читал только историю Церкви, а в 1839 г. стал ординарным профессором по этой дисциплине. Его предшественники на кафедре были людьми своеобразными: иеромонах Платон имел обыкновение развлекать своих слушателей чтением Гийона и Юнг-Штиллинга; лекции профессора Ф. А. Терновского-Платонова были так плохи, что его отстранили от преподавания, оставив ему одну светскую историю. В 1830–1833 гг. историю Церкви читал Филарет Гумилевский, сам только что окончивший академию. Кафедру церковной истории Горский занимал подряд 30 лет, вплоть до 1864 г. В 1860 г. митрополит Филарет захотел назначить его ректором академии, в связи с чем писал о нем следующее: «При несомненном достоинстве вообще он обладает по истории и древностям церковным сведениями, которые присоединили его к числу известных ученых»[134]. И по многочисленным воспоминаниям современников видно, как высоко ценил Горского весьма расположенный к критике митрополит и как часто он советовался с ним о делах академии[135]. Стремясь передать ректорство Горскому, митрополит Филарет тщетно старался склонить молодого профессора принять монашество, Горский же настаивал на рукоположении его в священнический сан, что было не принято в отношении неженатых. После серьезных колебаний митрополит в 1860 г. все-таки уступил желанию Горского, чтобы уже в том же году произвести его в протоиереи. В глазах митрополита принадлежность Горского к белому духовенству служила отныне препятствием для занятия им поста ректора академии. «Слышу,— писал Филарет обер-прокурору графу А. П. Толстому,— что некоторые желают, чтобы ректором академии был протоиерей Горский. Желаю сего и я и для сего предлагал ему вступить в монашество. Но он остался твердым в своем давно принятом расположении. Если угодно, чтобы он был ректором, то пусть будет мне поручено настоятельно предложить ему вступление в монашество. Ибо если он будет протоиереем ректором и у него будет в подчинении архимандрит инспектором, то это будет вступление, хотя еще мало приметное, но уже примерное для будущего,— вступление на путь желаемого некоторыми церковного переворота, чтобы вопреки древнему постоянному правилу поставить белое духовенство выше монашествующего и вверить управление протоиереям с их супругами, а архиереям оставить только рукоположение без рассуждения о достоинстве рукополагаемых. От такого управления нельзя ожидать ни единства, ни твердости, ни чистоты. Да не поколеблются опоры Дома Божия»[136]. Митрополит Филарет отстаивает здесь типичную для защитников ученого монашества точку зрения, которую, впрочем, разделяли почти все иерархи вплоть до последнего сторонника монашеской гегемонии — скончавшегося в 1936 г. митрополита Антония Храповицкого. Но, уступая новым веяниям 60-х гг., митрополит Филарет вынужден был наконец сдаться. В 1864 г. Горский был назначен ректором академии и оставался им до самой своей смерти 11 ноября 1875 г. На время его ректорства пришлась коренная перестройка духовного образования, закончившаяся реформой 1867–1868 гг., которая имела, может быть, даже большее значение, чем реформа 1808–1814 гг. Горский принимал непосредственное участие в ее подготовке и проведении. Но еще ранее под его руководством формировались преподаватели и ученые, которым впоследствии было суждено стать деятелями пореформенной духовной школы России.

В качестве преподавателя академии Горский прежде всего довел читавшиеся им курсы (в 1833–1864 гг.— «Всеобщая и русская церковная история», в 1862–1875 гг.— «Догматическое богословие») до научного уровня, подобавшего высшей школе. Благодаря своим хорошим отношениям с митрополитом Филаретом, который терпел его педагогические методы, потому что от Горского не приходилось опасаться ересей, ему удавалось выходить за рамки, очерченные Духовно-учебным управлением. Горский был из тех преподавателей высшей школы, которые владели вниманием аудитории и умели увлечь своих слушателей, вместе с тем он был выдающимся воспитателем, пользовавшимся огромным нравственным влиянием на студенчество. Архиепископ Алексий Лавров-Платонов, один из учеников Горского, ставший профессором церковного права в академии, рисует следующий образ своего знаменитого учителя: «Он учил нас трояким способом: всех вообще на кафедре, увлекая нас своими глубокими изысканиями, историческими картинами, блестящими характеристиками отцов и учителей Церкви (доселе не могу забыть его характеристики Оригена), затем он всех же нас учил на другой своей кафедре — в библиотеке. Это тоже драгоценнейшие для нас его лекции, коими он вводил нас в полное обладание литературою предмета. Но были еще его лекции — lectiones privatissimae [лекции сугубо частные (лат.)] — домашние. На эти лекции иногда он призывал нас поодиночке, по поводу прочитанных им наших рассуждений или для сообщения своих мыслей относительно данной темы»[137]. Особенно содержательны были лекции Горского по истории Церкви. Кроме историко-прагматического изложения материала он давал критический анализ источников, которые, сверх того, для наиболее яркого освещения предмета приводил в пространных выдержках. Профессор П. С. Казанский, слушавший Горского, когда тот только начинал свою преподавательскую деятельность, так рассказывает об этом: «Его лекции отличаются большею живостию, нежели печатанные его сочинения, где он исключает всякий порыв чувства и оставляет голый факт и сухое соображение... В наше время списки его лекций ходили по рукам и их немало распространилось по всей России. Достоинство этих лекций узнаешь только тогда, когда основательно изучишь предмет... Если принято в основание чужое сочинение, то по убеждению, что оно верно передает первоначальные источники... Для нас и почти для каждого он служит как бы справочным лексиконом»[138]. Полнота и многосторонность его знаний были поистине изумительны, и потому его влияние простиралось на все отрасли русского богословия. Из его школы вышли не только такие историки, как А. П. Лебедев и Е. Е. Голубинский, но и замечательные специалисты по патристике, догматике, церковному праву и т. п. Любимым предметом Горского была история Русской Церкви. Здесь им была проделана большая исследовательская работа, открыто и изучено много документов. И если он мало и неохотно публиковал свои труды, то виной тому была только его скромность. Особо интересовала его эпоха патриаршества. К сожалению, до нас дошли лишь наброски, но поля этих рукописей испещрены ценнейшими замечаниями, немало из которых заставляют задуматься и современного историка. Можно догадываться, что Е. Е. Голубинский многими своими научными достижениями обязан упомянутым lectiones privatissimae Горского, от которого он унаследовал и склонность к критическому прочтению источников. «Этот аскет-профессор, этот инок-мирянин, с подвижническою жизнью соединявший общительную гуманность и готовность всякому служить своими знаниями и трудами, это было необыкновенное явление. Оно едва ли повторится»,— писал о Горском Н. П. Гиляров-Платонов[139].

1, 2, 3, 4, 5