Попытки исправления богослужебных книг

В истории духовной жизни человечества и в частности - в жизни церковной эпохи потрясений и страданий обычно подымают защитное напряжение жизненных творческих сил народов. Что можно сказать в этом отношении о влиянии Смуты на общий ход развития нашей церкви? Полстолетия тому назад начало эпохи Грозного являло все признаки подъема творческой энергии русских церковных сил, дерзновенных попыток вождя церкви митр. Макария разрешить силами национальной церкви ряд вопросов вселенского, всемирного значения. Правда, эти замыслы не могли быть с успехом реализованы. Недостаток просвещения и культуры был в вопиющем противоречии с претензиями мирового масштаба. Но сама наличность претензий такого рода свидетельствовала о подспудном приливе духовных сил русской нации и ее великой творческой тоске. Поколебленное тоталитарными замыслами и радикализмом насильственных экономических реформ Грозного государство породило глубокую национальную болезнь, вылившуюся в Смуту. Эта болезнь явно ослабила и подорвала тот взлет и пафос половины ХVI в., который был некоей вершиной в духовном росте русской Церкви, в ее возможностях. Высоко было самосознание Церки, обильны были подвиги ее благочестия, но столь же явны были и недостатки средств к реальному осуществлению ее высоких замыслов. Первейшим вопиющим недостатком в сравнении с величием открывшейся русскому взору его вселенской задачи была бесспорно скудость школьного, научного просвещения. С двумя школами своего богословского спора о стяжании и о нестяжании русское христианство не уступало древней Фиваиде по своему аскетическому энтузиазму, хотя и не могло равняться с тонкостью самой эллино-восточной богословской мысли. И Фиваида, и Афон в той же проблеме разбирались с недосягаемой виртуозностью. Но по дерзновенной жизненности и практичности русский спор стяжателей и нестяжателей превосходил своим историческим охватом все восточное аскетическое богословие. Он должен быть сравним только с общевизантийским богословием о симфонии Церкви и государства и с другим типом теократии латинского папского Запада. Московский III Рим осознавал тоже свое теократическое призвание, что и I и II Рим. Всякое идеологическое, а тем более практическое восхождение по этой линии было нечувствительно, но решительно подрезано Смутой, начиная с ее длительной подготовки при Грозном. Внешность русской церкви казалась не менее, а даже более, чем прежде, благолепной, ибо украсилась помпой патриаршества. А полет русской богословской мысли явно застыл и уходил в песок. И интерес ее невольно сосредоточивался на стороне второстепенной, но психологически характерной для русского религиозного темперамента: на стороне культа и обряда. Но и для культуры обряда русская церковь оказалась слабой, хотя и понимала в этой области, может быть, лучше всех христианских народов самое существо ее. Тем более досадно, что не могла с этим вопросом совладать технически, именно из-за этой технической же невооруженности, т. е. отсутствию школы и исторических, археологических знаний.

Усвоенная Москвой с половины ХVI века техника книгопечатания наглядно и ярко показала перед руководителями русской Церкви бесчисленное множество ошибок и описок в рукописных оригиналах богослужебных книг, которых пора было исправить перед печатаним. Но перед вопросом об едином установленном оригинале текста широчайшего в восточной литургике круга богослужебных книг, невежественная, бесшкольная, только начетническая русская иерархия оказалась беспомощной. Все книги печатались, конечно, по предварительной правке избранного экземпляра текста. Но правке элементарной, примитивной, по разуму и усмотрению местного начальства: протопопа, игумена, епископа. И, конечно, и мысли при этом не было о справках с настоящим оригиналом, т. е. с текстом греческим. По незнанию греческого языка о нем просто забывали. С каким же, если не с греческим оригиналом, оставалось книжным правщикам справляться перед печатным тиснением? На этот практический вопрос должен был ответить еще накануне книгопечатания Стоглавый собор. И он не нашел ничего более ясного и лучшего, как рекомендовать существующую уже слепую практику: избирать для размножения копию, признанную (сведущим лицом?) или только кажущуюся писцу наилучшей. Совет Стоглава: "писать с добрых переводов." А где критерий этой "доброты"? Полное реtitiо рrіnсірі! Причем мысль профессиональных переписчиков так далека от настоящего оригинала греческого, лежащего за пределами доступного им русско-славянского текста, что они потеряли даже первоначальный чистый смысл термина "перевод." Они стали употреблять его для обозначения просто чернильного перевода - переноса букв и слов с одного листа бумаги на другой. Эта степень беспомощного невежества была одним из симптомов неслышно приближавшейся церковной катастрофы - грядущего раскола старообрядчества. Первыми продуктами московского книгопечатания были четыре богослужебных книги: Евангелие (скомбинированное по церковным чтениям), Апостол, Часослов и Псалтирь. Прежде ошибочно считали, что первопечатным был Апостол. Печатание богослужебных книг непрерывно расширялось, продолжалось и при Смуте. При п. Иове напечатано 8 книг, при Ермогене - три. Из предисловий видно, что некоторые книги "свидетельствовали" даже сами патриархи. Объем и метод этого "свидетельствования" редактирования неясен. При поляках в 1611 г. Печатный Двор был сожжен. В первый же год воцарения Михаила Федоровича, т. е. в 1613 г., Печатный Двор был восстановлен и вскоре выпустил еще пять книг. На выходных листах значилось: "Повелением... (царя) ...и благословением его богомольцев, меж патриаршества преосвященных митрополитов и архиепископов и епископов и всего Освященного Собора"... В этот междупатриарший промежуток времени как-то додумались до правильного принципа достижения единообразия в тексте путем сравнения его с греческим оригиналом. Кто-то сообщил царю Михаилу, что есть знаток греческого языка, это - канонарх Троице-Серг. Лавры, старец Арсений (Глухой), пришедший из Селижарова монастыря. Он одолел греческий без школы, самоуком настолько, что изучил грамматику по Иоанну Дамаскину и Диалектику последнего ("Священную Философию"). Оказалось, что и библиотекарь Лавры Антоний тоже разумеет греческий и вместе с Арсением сличал русский текст с греческим и исправлял*). По царскому распоряжению из Москвы бывший там келарь Авраамий Палицын написал требование архимандриту Дионисию выслать на Москву Арсения "для государева дела, чтоб правити книга Потребник в печатное дело." К нему присоединился еще бойкий человек, поп Иван Наседка. Он в монастыре провел осадный период, совершая службы для мирских насельников. Он, по выражению протокола, "сам на государево дело набился." И пристал в Москве к работе Арсения. Сравнение с греческим оригиналом открыло Арсению и догадливому Наседке, что русский разброд и пестрота в текстах столь велики, что последовательные корректуры по оригиналу потребовали бы непривычных для слуха речений. В атмосфере тогдашней Москвы правщики почувствовали недостаток своего авторитета для защиты необходимых исправлений. Сначала Арсений и Наседка били челом своему лаврскому начальству, игумену Дионисию и библиотекарю Антонию, чтобы те разделили с ними и труд и ответственность. Исхлопотали и при Дворце протекцию. В 1616 г. к Троице отправлено государево письмо с приглашением архимандрита Дионисия разделить труд книжных исправлений и привлечь к нему и других "разумных старцев, которые подлинно и достохвально извычны книжному учению и грамматику и риторию знают." Московские правщики переехали вновь в свою Лавру, увезя с собой туда из царской библиотеки три данных им древних Требника, один из коих считался принадлежавшим еще митрополиту Киприану (ХIV в.). Арсений с одной стороны, ясно увидел на практике почти безнадежность свести русские тексты к одному, без руководства греческого оригинала, а с другой стороны - из московской атмосферы вынес правильное впечатление, что она инстинктивно противится публичному обнаружению негодности наших текстов и превосходству чуждого оригинала. Это был дух чрезмерной ксенофобии, царивший в столице и в правящих верхах, как естественная реакция на едва преодоленное кощунственное оскорбление всех русских чувств чужестранными латино-польскими издевательствами. Дух болезненной ксенофобии и замкнутого слепого консерватизма особенно легко усвояется людьми невежественными. К таковым принадлежал тогдашний глава междупатриаршей администрации церковной митрополит Крутицкий Иона и в естественном порядке подобравшееся его окружение. Арсений верно чувствовал, что вся научно-просветителськая деятельность по чистке текста грозит неизбежным гонением и карами, что надо сдать работу в Москву под непосредственную, чуть не в каждой букве, цензуру митр. Ионы. Арсений твердил Дионисию: "откажи дело государю. Не сделать нам того дела в монастыре без митрополичьего совета. А привезем книгу, исчерня, к Москве, и простым людям будет смутно." Но смиренный и праведный арх. Дионисий не посмел противиться царскому распоряжению. И вот, пишет Дионисий, "безо всякия хитрости, сидели полтора года день и ночь" над добросовестной работой, с небывалой еще тщательностью приняв во внимание около двадцати текстов славянских (старейшие были написаны более чем за 150 лет, со времени Максима Грека), и использовали также пять печатных греческих изданий. Дионисий тоже разбирался в греческом языке. В большинстве случаев исправления, произведенные правщиками, касались только грамматических и смысловых мелочей. Например, множество молитв оканчивались механическими славословиями Трем Лицам Св. Троицы, в то время, как текст молитв обращен только к Одному Лицу. Например: "яко ты еси воскресение и живот, Христе Боже наш, и Тебе славу возсылаем Отцу и Сыну и Св. Духу." И даже в конце молитвы, обращенной к Богу Отцу, писалось: "молитвами Пречистые Ти Матери Владычица наша Богородица..., и Тебе славу возсылаем Отцу и Сыну и Св. Духу." Нельзя было закрыть глаза на тот обидный для властей факт, что такого рода ошибки во множестве пестрели в новых изданиях, проходивших на глазах и с благословения м. Ионы Крутицкого. Особенно много всяких и серьезных ошибок было найдено в новейших перепечатках Типикона издания 1610 г. Издание это было приготовлено к печати, казалось, высокоавторитетным лицом, самим головщиком Троицкой Лавры Логгином Коровой, и уставщиком Филаретом, едва грамотным, но 40 лет подвизавшимся на своем посту. В Лавре эти два клиросных диктатора зазнались настолько, что они, особенно дикий Логгин, третировали кроткого архимандрита Дионисия, как "святого дурачка." Когда открылось, что Дионисий вместе с Арсением нашли Типикон Логгиновой редакции полным ошибок, то Логгин воспылал необузданной ненавистью к архимандриту. На какое-то указание его во время богослужения Логгин вырвал у архимандрита книгу, уронил аналой и кричал. Задолго еще до конца редакторского труда Арсения и Дионисия Логгин настроил против них амбициозного митр. Иону. В изданных при Ионе книгах само собой открылись те же ошибки, что и во всех текстах, давно не сверявшихся с оригиналом. Логгин и Иона составили общий фронт в расчете на сочувствие московской среды. Как только в июне 1618 г. Дионисий представил работу, Иона на 18-е июля назначил уже собор, но не для принятия работы, а прямо для суда над Дионисием, Арсением и Наседкой, как над еретиками. На этом соборе, кроме Ионы, не было ни одного епископа и ни одного архимандрита, кроме Авраамия Чудовского, и, кроме того, было еще несколько лиц из московского духовенства. Роли прокуроров поручены были Логгину с Филаретом. Для эффектности выдвинуто было догматическое обвинение: "имя Св. Троицы велел в книгах марать и Духа Святаго не исповедует, яко огнь есть." Дело в том, что в чине водоосвящения в освятительной формуле "и освяти воду сию Духом Твоим Святым" распространенные русские тексты и практика имели еще добавку: "и огнем." Добавка эта породила и соответствующую символическую практику. Вместе с крестообразным погружением в воду креста в момент освящения погружался священнослужителем и пучок зажженных свечей. Исправление текста влекло за собой и отмену привычного для народа обряда. А это уже делало исправление более чувствительным, чем только перемена буквы, мало известной народу. Так как неуместная добавка приросла к тексту явно из механического копирования строк Евангелия, то и открылась возможность поднять вопрос о ереси. За этим выводом скрывалось роковое обвинение всех греческих печатных книг в еретичестве и тревога о нарушении русского православия - весь комплекс русской старообрядческой трагедии. Внутренне вся драма уже готова была вскрыться по любому поводу. Домашний соборик подобран был так, что некому было поднять слово в защиту обвиненных. Четыре дня длились заседания, на которые с унижением и истязаниями таскали трех справщиков: Дионисия, Арсения и Наседку. К интриге привлекли и мать царя, бывшую жену ожидаемого из плена Филарета, ныне царственную инокиню Марфу Ивановну. Собор присудил: "арх. Дионисия и попа Ивана от церкви Божией и литургии служити отлучаем, да не священнодействуют." Дионисия положено было сослать в оковах в Кирилло-Белозерский монастырь. Но из-за военного положения и закрытия дорог Дионисий оставлен был на месте в Ново-Спасском монастыре с публичной (в церковном смысле) епитимией в 1.000 поклонов в день с битьем плетью в течение 40 дней. Жестокая грубость митрополита Ионы была такова, что он по праздникам приказал приводить Дионисия на патриарший двор, чтобы здесь, под открытым небом, перед толпой народа он отбивал свои 1.000 поклонов. А толпе велено разъяснять, что это еретик, хотевший "вывести огонь из мира." Иногда приводили скованного Дионисия в сени патриарших покоев и заставляли там в жаркие летние дни стоять без капли воды. Истязания длились целый год. Арсения также держали в оковах на Кирилловском Подворье, муча всякими лишениями. И это был тот самый Дионисий Троицкий, имя которого вместе с Авраамием Палицыным, вписано золотыми буквами на страницах истории, как спасителей России.

Идеалисты подсудимые имели многое, что сказать в свое оправдание, и они старались из своего заключения всякими путями подавать свой голос. Дионисий написал оправдательную речь общего характера, адресуя ее "ко всем православным христианам." Арсений написал две речи: 1) к боярину Борису Михайловичу Салтыкову и 2) к протопопу Ивану Лукьянову, где серьезно доказывал, что нигде в древних текстах нет прибавки "и огнем." Через Салтыкова он рассчитывал воздействовать на царские сферы, на светскую власть. И потому старался вскрыть главным образом культурную подпочву всего конфликта в общем школьном невежестве. Он пишет Салтыкову: "Есть, государь, и такие, которые на нас ересь возвели, но едва и азбуку умеют. А то ведаю, что они не знают, какие в азбуке письмена гласные, согласные и двоегласные. А чтобы разуметь 8 частей речи и что такое роды и числа, времена, лица и залоги, то им и на ум не восходило. Священная Философия и в руках у них не бывала. А кто ею не занимался, тот легко может погрешать не только в божественных писаниях, но и в делах земских, хотя бы от природы был остроумен. Не искусившиеся смотрят только на строки и на буквальную речь и рассуждают: это так; а оказывается совсем не так." "Не смею, государь, дерзновенно сказать о говорящих на нас неправое, что они не знают ни православия, ни кривославия. Но только они божественное писание по чернилу доходят, смысла же писания не стараются уразуметь." Об общей малограмотности самой Москвы Арсений пишет: "Есть и другие многочисленные описи в точках, в запятых и в окончаниях в тех печатных книгах. Если бы московские власти и честные протопопы, служащие во св. церквах близ царских палат, совершая чтение и пение по этим священным печатным книгам, добре разумели и о благочестии воистину болели, то они прежде возвещали бы о сих описях, несогласных с разумом истины, царю государю, и государь велел бы из них же приставлять к тем книгам, когда они начнут вновь печататься, кого-либо, могущего делать поправки в книгах, как должно. Вот Минею Общую уже трижды печатают, а в ней ни единой описи не исправляли..." "...эти описи в печатных книгах указываю тебе, государь, не для того, чтобы поносить трудившихся и свидетельствовавших те книги и укорять их в ереси, - да не будет, - но чтобы явить невежественное высокоумие и сомнительность лиц, обвиняющих нас неправедно. Трудившиеся принуждены были к тому царскою властию, как и мы, и сколько их разума стало, сколько их Бог наставил, столько и потрудились. И за труд их да подаст им Господь мзду небесную, а в чем они погрешили неведением или забвением, то надобно поправлять вновь."

Свое ходатайство Арсений излагает так: "и ныне, государь, я, нищий чернец Глухой, сижу за то дело на Кирилловском подворье в железах, живот свой мучу девятый месяц; об одной свитке перебиваюсь, и та уже с плеч сваливалась, и без теплые одежды; и рухлядишко мое, государь, в монастыре все распропало. Бог свидетель, что мы страдаем безвинно. Хот я и нищий чернец, и грешнее всех людей, но не приписывай мне никакой ереси. Я верую во все, чему научили самовидцы и ученики Слова и что предали свв. богоносные отцы и учители св. соборной и апостольской Церкви, и все это приемлю, люблю и почитаю. Смилосердуйся, государь, помилуй меня, нашего чернеца, будь печальником царю государю Михаилу Федоровичу и благоверной государыне, великой старице Марфе Ивановне, чтобы велели меня, нищего чернеца, из желез освободить. Смилуйся, государь, пожалуй."

За протекцией пред м. Ионой Арсений обращается к протопопу Ивану Лукьянову. Арсений дипломатически смиряется, но и тут не скрывает пред Ионой правоты своей. Он пишет: "винит нас митрополит с собором, что мы у молитв концы марали. Но мы марали концы только у тех молитв, которые, будучи обращены лишь к Одному из Лиц Пресвятыя Троицы, Отцу или Сыну, оканчивались словами: и Тебе славу воссылаем, Отцу и Сыну и Св. Духу, чем сливаются Лица и допускается ересь Савелиева... А у молитв, обращенных ко всей Единосущной Троице, мы концов не марали... Если кто станет смотреть на наше морокование без злобы и не имея в себе братоубийственной зависти, а братолюбно и будучи искусным в словесной хитрости, он малую вину на нас возложит. Если найдет в чем погрешность, то покроет недоумение наше своим человеколюбием." Арсений тут напоминает об основной причине конфликта. Он говорит, что при желании он самоучкой прошел грамматику и философию, а обвинители его "едва азбуки умеют, а грамматики и философии вовсе не знают." Чудовский архимандрит Авраамий, не понимая ни одного слова в переводе, "люто и зверообразно нападал" на Арсения. Арсений смиренно сознается в возможных ошибках, "но не от хитрости, а от ненаучения и слабости разума." А потому "достойно и великому святителю Ионе покрыть погрешность нашего ненаучения своим человеколюбием, а нас бедных от желез освободить. Умилостився, государь, Иван Лукьянович, будь мне помощником, породи второе (т. е. роди во второй раз), вступись за меня, а я за тебя, государя моего, буду Бога молить. Смилуйся, государь, пожалуй, порадей."

Бесшкольные и безлитературные враги мучеников просвещения, не умея сами ответить, нашли себе бойкое продажное перо в лице бродячего монаха Антония из Подолии. Он с особым размашистым удовольствием противопоставляет смиренным московским самоучкам свою юго-западную ученость: "никто совершенно против меня грамматики и диалектики в России не знает." По-видимому, ему лично пришлось сталкиваться с попом Иваном Наседкой. Его он, главным образом, и "разделывает" в своих листовках, рисует пройдохой, ловкачом, который "вывернулся на свободу." Бранит его и лисой и козлом, и подводит под еретика, не признающего "благодати Духа Святого, явившейся на апостолах в виде огненных язык." Антоний ходил по московским торговым рядам и агитировал среди калашников, пирожников и др. лавочников, проповедуя огненный образ Духа Святого и "многих научил." Московская улица верила в Антония и "смотрела на него, как в зерцало, а не в писание св. отцов." Возражающий Антонию Наседка сообщает нам, что Антоний собрал "много писания." Наседке пришлось возражать пространно в 35 главах. Наседка тоже за словом в карман не лазил. Сдабривал свою полемику откровенными ссылками на пьянственное житие своего антагониста. Он пишет Антонию: "Что, буйственный, возносишься умом на разум св. Отцов... И являешь новое богословие, дабы веровали твоему собранию от книг, якобы, Бог огнь есть и огнем священнодействует таинство христианское? Скажи, лукавнующий, кому верить, тебе ли, пресмыкающемуся на земли, или восшедшему умом превыше всех небес и видевшему Бога - Слово и слышавшему от Него: "В начале бе Слово, а не огнь; и Слово бе у Бога, а не огнь; и Бог бе Слово, а не огонь?.." Ты, тварь, и себя не знаешь, а Творца хочешь показать ведомым по существу. Возьми, всеведущий, св. книгу Бесед Евангельских и почитай во второй беседе следующее: невозможно сказать, невозможно даже помыслить по достоинству, что есть Бог в сушестве - преименен бо есть и многоименен и безъименен." Тут явно выступает ясный разум Наседки, понимающего в восточном богословии его тонкое драгоценное исихастическое предание. Изобличает он Антония и чисто диалектическим методом. "Ты (Антоний) отступаешь от исповедания православной веры, где сказано "исповедую едино крещение," которое, как многократно свидетельствует божественное писание, совершается водою и Духом. А ты утверждаешь еще другое крещение - огненное, осьмое, пагубное, о котором Златоуст пространно написал в беседе 40-й на Матфея."

Выступает Наседка против Антония, метя во всех своих соотечественников и их невежественно слепое поклонение последнему напечатанному тексту без проверки его не только домашними древними текстами, но и греческим оригиналом. Он пишет: "Ты отвергаешь все старые списки, греческие и русские, и веришь "внуке" одной печатной книге, Служебнику, а "мать и прабабку" не словом, но делом, блядею являешь: ибо все старые списки ни во что вменяешь. Веришь одному свидетельству печати, а на тысячу и тьму старых списков плюешь." Все эти разумные соображения снабжены по моменту и обстановке, как противовес пропаганде Антония перед рыночной толпой, бранчивыми эпитетами: "буйный, надменный, хвастливый, дурак, еретик, пьянственный, - не сатана выучил тебя, Антоний, мудрствовать, но родной брат и тебе, и мне - утопленный в сусле хмель."

Несмотря на все ходатайства, несчастные ученые-самоучки так и не могли освободиться от уз, пока властвовал ограниченный Иона, пока не пришел конец междупатриаршеству.