Телега с трансцендентальным скрипом (Кант и русская лирика) |
Три духовные искусства - музыка, живопись и поэзия - были выделены среди прочих, кажется, немецкими романтиками и философами начала XIX в. Соответствующая эстетика явилась реакцией на нестерпимое разделение и противопоставление субъекта и объекта, индивидуума и мира, господствовавшее в парадигме Просвещения и деизма. Синтезирующий и конструктивный характер этой эстетики оказался, однако, изначально подорванным двусмысленной философской методикой, которая с какой-то роковой необходимостью овладела передовыми умами к исходу XVIII столетия. Речь идет о трансцендентализме Канта. Объединив субъект чувства и познания с их объектом в субъекте (сознании), Кант утвердил автономию последнего, а "нерастворимый осадок" объективности вынес за пределы мира в качестве вещи в себе (Ding an sich). То, что в естественных науках является удобным методическим приемом (условия опыта тождественны условиям предмета опыта), стало у Канта основным мирообразующим принципом. В кантовскую ловушку с неотвратимой неизбежностью попалось и все традиционно (для протестантизма) индивидуалистическое, а следовательно, и рационалистическое по сути движение к новой объективности. Если All умещается в человеческом 1сh, значит я могу быть творцом всего - вот источник богоборчества Фихте и гностицизма Гегеля, отвлеченной фантастики Гофмана и стилизованного католицизма Новалиса.Деизм Просвещения и сопутствующий ему скептицизм не были, таким образом, преодолены ни западной философией, становившейся все более, а в XX в. и окончательно кантианской, ни западным искусством, оказавшимся неспособным к искомому синтезу и естественно разложившимся на два полярных направления; а) вялотекущего натурализма и б) все более матереющего и свирепеющего раз воплощающего субъективизма (импрессионизм, абстракционизм, модернизм ..., а затем и пост- все перечисленное). Характерно, что победивший в Интуиция 15-летнего Пушкина безошибочного подсказала ему, что истина, содержащаяся в учении Канта, исчезающе мала по сравнению с его мертвящей ложью, а последняя типологически и даже содержательно эквивалентна безысходному, безнадежному и безбожному стоицизму, преодолеть который в свое время оказалась способной лишь жизнеутверждающая (Воскресение Христа и Троическая Любовь) догматика христианства. Молодой лицеист в компании Пирующих студентов негодует:
Друзья! Почто же с Кантом
Сенека, Тацит на столе
Фольянт над фолиантом?
Под стол холодных мудрецов!..
Готовность "рассудок утопить" ради "бессмертного солнца ума" не смогла, однако, разделить с нашим гением выступившая параллельно с ним на авансцену русской культуры плеяда высокоодаренных поэтов. Рассудок либо утеплялся в пользу сентиментальности или элементарной чувственности, а не духовного ума, либо же успешного выживал в самых дерзновенных порывах этого самого ума и неприметно замещал последний. Подобная альтернатива, собственно, и выражала кантианскую парадигму, в рамках которой сознанию была отведена роль организатора и руководителя побед чувственного опыта, а все идеи "бессмертного ума", в том числе и идея бессмертия [4, с.468] ставились под жесткий контроль аналитического (т.е. разлагающего) рассудка. В немецком искусстве данную парадигму отрабатывали уже современники Канта - Виланд и Клопшток, но по-настоящему все ее потенции реализовал, конечно, великой Гете, причем тем успешнее, что был в состоянии еще и посмотреть на нее со стороны (стороны Платона, естественно). Строго организованные "прекрасные порывы" соседствуют у него с дозированной распущенностью (точнее, Gelassenheit) настолько гармонично, что и вправду оставляют впечатление олимпийской величавости.
Печальным следствием господства трансцендентализма в европейском мышлении стало расхождение, в самом духовном из искусств, каким является поэзия [7, с.269], двух ее важнейших функций - идеализирующей и символической. Идеализирует, конечно, уже само слово, но в условиях, когда опыт полностью определяется своей логикой, возможности идеализации становятся почти неограниченными, ее машина, будучи отлажена и запущена, работает уже без остановки (Рюккерт, Гюго, Бенедиктов) и, благодаря отсутствию привода, на огромных оборотах. В отсутствие же полноценного Абсолюта символы, которые призваны осуществлять связь с ним человеческого мышления, поступают под диктатуру идей, установить истину которых становится, однако, задачей уже совершенно безнадежной. Индивидуум - это и есть субъект, отграниченный от других кругом своих идей, общий критерий истины которых, а стало быть, и общение с другими, проблематичны. Переоткрыв, через триста лет после Декарта, теперь уже полностью изолированного от Бога и от материи субъекта, Кант высвободил связанных прежде либо религиозным, либо натуралистическим объективизмом духов, одним из которых оказался дух европейской поэзии ХIХ-ХХ вв.
Если и есть какие-то основания причислять Россию к странам европейской культуры, то первым из них будет следующее: искусство, наиболее адекватно выражающее дух народа (и Дух вообще) - поэзия - уже более двух столетий добросовестно трудится у нас над теми задачами, которые ставит западная философия. При этом смена философских парадигм (или мод) в Европе отзывается в русской поэзии с запаздыванием примерно в пятнадцать - двадцать лет, и, как правило, от западной поэзии, работающей синхронно со своей философией, или даже ее опережающей (Хайдеггер называл свои работы комментарием к томику стихов Рильке)," не зависит. Дело в том, что русская душа, как бы ни называл ее Бердяев, склонна не столько к дерзновенному творчеству - на этом пути ум всегда соблазняется какой-нибудь эффектной, или, что то же, частной идеей - сколько к воплощению идеи абсолютной, или, в крайнем случае, очень на нее похожей. Русская интеллигенция, определяемая Георгием Федотовым как слой общества, отличающийся идейностью своих устремлений и беспочвенностью своих идей, оказалась вдвойне опасной для своего народа еще и потому, что в ее сумбурном разуме беспочвенность постоянно принимала вид абсолютности, а абсолютность с такой же легкостью низводилась до беспочвенности (атеизм).
Поэты были, конечно, лучшей частью русской интеллигенции уже хотя бы потому, что в условиях неограниченного господства, даже бесчинства, идеализации (материализм, ведь, - тоже идеализм [5, с.46], только с особой функцией - "сознательного удушения сознания и души" [6, с.275]) отбирали из идеалистических парадигм лишь те, которые самим своим существованием не исключают субъекта, т.е. человека1( 1 Выдающийся философ, поэт и этнограф зырянского происхождения, профессор Рижского университета в 20-х годах Каллистрат Фалалеешш Жаков рассказывает в своих мемуарах "Сквозь строй жизни" как, прочитав юношей Критику чистого разума, он в отчаянии от невозможности познания мира, доказанной Кантом, выпил яду и с трудом был возвращен к жизни).
Но таковых не больше трех [8, с.622] - это, во-первых, трансцендентализм с человеческим лицом (хотя бы лицом Шеллинга), затем феноменология в том ее варианте, где 1сh - полюсом ноэзиса является реальное - историчное и живущее - Я, и наконец, строго говоря, единственная имеющая право претендовать на адекватность полноте личности эйдетическая диалектика (онтологизм). Положительным эффектом кантовой инициативы явилось осознание, в ее рамках, реальности свободы (не человека, конечно, и не его воли, а практического разума - но и это уже было много), а затем неизбежности диалектики бытия и небытия, света и тьмы, добра и зла, смысла и абсурда как единственной возможности удержать и развить эту свободу, которая тождественна самой личности. Отсюда и огромный продолжительный интерес в России к быстро изжитой европейским сознанием системе Гегеля - достаточно было завораживающего пароля "Абсолютная Идея", проходящего через все сочинения великого мыслителя, чтобы впитать их такими печенками, о которых тот и не помышлял.
Можно без сомнений утверждать, что весь невиданный поэтический бум Х1Х-ХХ вв. в России связан именно с обилием мировоззренческих возможностей, представляемых названными способами мышления и чувства, и их различными комбинациями и модификациями. Поэт, чаще всего неосознанно, улавливает носящуюся в воздухе парадигму или отталкивается от доминирующей, может оставаться в рамках одной всю свою творческую жизнь или переходить в новую, но базисных размерностей для вдохновения все-таки только три (фоновой внепоэтической парадигмой наивного реализма мы здесь пренебрегаем).
Посредством слова поэт либо описывает смысл открывающейся ему реальности (феноменология), либо конструирует иную реальность, для которой данная является лишь поводом (трансцендентализм в его острой форме неокантианства), либо объединяет объективную реальность мира с ее трансцендентным смыслом через полновесный символ или миф. Проиллюстрировать наше феноменологическое построение удобнее всего примерами поэтов, менявших парадигму творчества, что характерно, впрочем, только для нашего катастрофического столетия. В XIX в. картина сильно смазана царившим всю его вторую половину позитивизмом, крайне неблагоприятным для поэзии вообще - после наивно-материалистического террора 60-х-70-х годов 80-е и 90-е были поэтически почти пусты, а всплеск 900-х (те самые двадцать лет после Ницше, Фехнера, Лотце и др.), в силу отмеченной неустойчивости нашего идеализма, расплылся в романтической универсалистской беспредметности (Брюсов, Бальмонт) и безвольном индивидуалистическом резонерстве (Анненский, Сологуб), также вполне кантианского происхождения.
В XX же веке интереснее всего Пастернак, попытавшийся перейти от чистого неокантианства двух лучших своих книг (лучших в смысле адекватности результата избранной методики) к онтологической глубине, но побежденный в конце концов антипоэтическим натурализмом - "коробок без спичек" как назвал его С.Клычков, так и не дал огня -, затем Мандельштам, также благодаря в значительной степени внешним обстоятельствам перешедший от чисто акмеистического феноменологизма в уникальный транцендентально-онтологический стиль, Заболоцкий, почти насильственно переведенный из яркого транцен-дентально-феноменологического модуса ОБЭРИУ в пронзительную диалектику 50-х годов (к сожалению, смешанную с натурализмом). Как этого великого мастера слова, так и других сильных поэтов середины века, в материалистической парадигме вообще не должно было бы быть. Их существованием в отечественной культуре мы обязаны отчасти наивности, отчасти хитрости советских философов, пытавшихся нейтрализовать материализм с помощью диалектики, и именно выразителями последней стали такие гиганты, как Заболоцкий или Твардовский, главные слова, которых - душа и сердце - суть персоналистические центры здоровой диалектики (материалистическая же диалектика - ни что иное, как суп из топора). Как это ни странно звучит, именно они являются истинными символистами в нашей поэзии, а не та группа трансцендентальных идеалистов начала века, когорые известны под именем символистов. Живую вещь мира, схватываемую только диалектически, последние чувствовали едва ли лучше, чем материалисты.
Идеальным поэтом был бы тот, кто сумел исчерпывающе описать важнейшие смыслы феноменального мира, объединить их в пространстве мира умопостигаемого, а затем снова связать последний с живой жизнью земли. Но такой совершенный платоник в поэзии еще не появился, хотя что-то подобное пытался осуществить И.Бродский.
(Не в том суть жизни, что в ней есть,
А в вере в то, что в ней должно быть.) [1, т.1, с.235].
Заболоцкий чувствовал задачу, но выразить свое ощущение смог - в "Казбеке" - только отрицательным образом ("живая душа человека..."!)
Но, произнеся второй уже раз это ключевое слово, мы возвращаемся к тому поэту, который вдохновил и наше построение, и весь сборник, в который оно входит составной частью. Именно о Евгении Боратынском больше, чем о каком-либо другом русском поэте, можно сказать, что главным лирическим героем его лирики является душа. Если бы был составлен частотный словарь языка поэта, это вообще важнейшее слово человеческого языка заняло бы в нем одно из первых (если не первое) мест.2 (2 Присутствие "основного слова" в лирическом тексте Боратынского можно считать необходимым условием шедевра, и во всяком случае, достаточным - творческой удачи. Мы даже не будем иллюстрировать этот бьющий в глаза факт, предоставляя заняться увлекательной работой читателю. Но и больше того, стихотворения, где душа или изредка заменяющие ее сердце или грудь отсутствуют (особенно заметно это в "Сумерках"), либо откровенно слабы ("Коттерии", "Сначала мысль, воплощена..."), либо воспринимаются как чужеродные общему духу сборника, олицетворяемому гениальными "Осенью", "Бокалом", или "Недоноском". Интересно, что "Приметы", в которых душа не называется, содержат, тем не менее, все ее составляющие - в порядке появления: иера, любовь, замысел (т.е. воля), чувство, ум).
То, что душа является главным и единственным героем русской литературы, первой заметила, видимо, Вирджиния Вулф [9]. К такому глубокомысленному выводу она пришла, пытаясь выявить то общее, что связывает величайших, по оценке всей западной критики, русских писателей - Тургенева. Толстого и Чехова (русская поэзия, по мнению европейского читателя, ни в какое сравнение не идет с русской прозой). Глубокий психологизм, конечно, в высшей степени свойственен названным трем корифеям русской литературы, но именно это и настораживает. Запад, в данном случае, преклонился перед непостижимой для него способностью идеализации, осуществляемой нашими беллетристами естественно и без видимых усилий. Но такое трансцендирование индией дуально-психологического, являющееся последней целью европейской литературы - даже поэзии (Рильке едет на поклон к Толстому!) - для литературы русской есть в крайне случае слово предпоследнее.
Европейскому мышлению, высшим выражением которого является тоска личности о том, что ей доступна только индивидуальность (Ките, Леопарди, Рильке.,.), в лучшем случае - радость индивидуальности по случаю обретенной личностности (Geothe: Hoste Gluk der Erdenkinden ist nur Personlichkeit) непонятна русская жалоба личности на то, что ее загоняют в рамки индивидуальности (Ах, тягостна для нас,..). Существенно, что "личность", фигурирующая в двух частях последнего предложения, как тоскующая и жалующаяся, - не та же самая. Это разные личности, выросшие в среде двух почти противоположных культур - западно-христианской и православной (о личности как духовном центре душевной жизни человека вообще можно говорить только в религиозном контексте).
Русская душа, как уже сказано выше, живет Абсолютом, ее центр в трансцендентном; для того, чтобы выразить самое важное - смысл, ей нужно "прийти в себя", персонализировать трансцендентное содержание, уже наличное в глубине духа. От этой структуры она не может отречься, даже когда сознательно или неосознанно отрабатывает задачи, поставленные сознанием Запада [3]. Последний использует душу России почти также, как ее сырьевые ресурсы. Он способен лишь трансцендировать персональное, т.е. превращать естественно-жизненное в идейно-искусственное. Там поэзия - самовыражение, здесь - жизнь. Жуковский потому хронологически первый русский поэт, что для него первого жизнь и поэзя - одно. На этом пути "лицетворения" (Карсавин) внутреннейшего и рождается тот глагол, что страстное земное превзошел.
Боратынскому же дано было сказать не его, а лишь о нем. Трагическая невозможность вырваться за пределы кантона мира явлений (...юдолъный мiр явлений своих не изменит..., ...за мiром явлений не ждет ничего...), отсутствие Вещи-в-себе при том, что она властно требует отзыва из внутренней своей поэта, - составляют своеобразие его гения, в той же примерно степени недоступного пониманию европейца (для западной критики Боратынский - талантливый пессимист), как и реализовавшего искомую связь Пушкина. Откуда кантианское мироощущение у поэта, с трудами Канта скорее всего и незнакомого? Думается, что ожесточенное несправедливостью сердце не смогло защитить молодой ум от откровений преисподней, услужливо сообщенных любезными братьями - масонами Бестужевым и Рылеевым - и впитанных со всею жадностью гениального недоучки. Brave new world, который с ужасом прозревали сквозь толщу десятилетий Одоевский и А.Толстой, Достоевский и Леонтьев, вдруг жутко придвинулся к нашему поэту - могучий ум и яркая фантазия оживили голый каркас кантонских "схем" и категорий, а "трансцендентальное единство апперцепции" удостоверило, что он уже - внутри.
Из тупика антипоэтического по сути деистического трансцендентализма русская литература выходила двумя несходными дорогами. Одной была диалектическая динамика покаяния и спасения (Пушкин, Достоевский), другой - гораздо более просторная, с большим будущим, пантеистическая статика самолюбия и отчаяния (Лермонтов, Л.Толстой)3 (3 Примечателен ответ И. Боратынского на вопрос, какие русские поэты ему наиболее интересны и близки: «вся поэзия до Лермонтова»). Боратынский застыл на распутье - недоносок отбыл без бытия, Последний Поэт, Ахилл новых дней, бесплодных дебрей созерцатель, обреченный (кем, уж не Кантом ли?) борьбе верховной, заведомо мертв - и воспетая в
Тем не менее, пока человек остается homo credens, а не полностью превратился в приложение к Urizen’у, отношение к Боратынскому останется безошибочным индикатором нашей остаточной принадлежности Бытию-an-sich. Вряд ли когда-нибудь было или будет сказано в наших краях о недуге бытия с таким душевным здоровьем, об опустошенности с такой жизненной полнотой, о бессмысленности всех метании и кипений с такой смысловой интенциональностью, а безнадежное отсутствие спасительного символа приобретет столь весомое символическое достоинство...
Многое можно простить вещи - тем паче, там,
где эта вещь кончается. В конечном счете, чувство
любопытства к этим пустым местам,
к их беспредметным ландшафтам и есть искусство[[1, т.2, с. 182].
1. Бродский И. А. Форма времени: Стихотворения, эссе, пьесы: В 2 т.-Минск; Эридан, 1992.-Т.1.- 472с.;Т.2.-474с.
2. Брюкнер, проф. Русская литература в ея историческомъ развитш; В 2 ч.- СПб.: Вестник знания, 1906,-Ч.1.- 14] с.
3. Гройс Б. Россия как подсознание Запада//Утопия и обман,-М., 1993.-С.245-259.
4. Кант И. Критика чистого разума.-М.: Мысль, 1994.-592 с.
5. Курашов В.И. Философия и российская ментальность,-Казань: КГТУ, 1999.-ЗОбс.
6. Лосев А.Ф. Абсолютная диалектика - абсолютная мифология // Алексей Федорович Лосев. Миф. Число. Сущность,-М., 1994.-С.263-298.
7. Лосев А.Ф. Диалектика художественной формы // Лосев А.Ф. Форма. Стиль. Выражение- М., 1995.-С.5-296.
8. Лосев А.Ф. Очерки античного символизма и уфологии.-М., 1993-959 с.
9. Woolf V. The Russian point of view.\\ Woolf V. Mrs Dalloway and Essays.-М., 1984.-8.251-260.